Должна сказать, меня крайне огорчило бы, узнай я, что Вы ополчитесь на Ваших калифорнийских друзей из-за того, что они «не умеют держать язык за зубами» применительно к Вашей драгоценной персоне. «Не умеют держать язык за зубами» не из злорадства, обиды или врожденной подлости, но только потому, что им известно, через какие испытания Вам довелось пройти.
Боюсь, Ваше письмо рассказало мне о Вас больше, чем я хотела бы знать.
Дебби
Дорогой Дэвид!
Дебби ответила на Ваше последнее письмо, но теперь я чувствую себя обязанным вмешаться.
Как мне представляется Дебби сочла нужным, с оглядкой на Ваши прискорбные обстоятельства, формально извиниться перед Вами в ответ на претензию, которую она посчитала тоже сугубо формальной. Вместе с тем, сознательно избрав шутливый тон, она дала Вам понять, что не находит свой проступок таким тяжким, каким он показался Вам. Проанализировав ситуацию, я согласился с ее выводами, и тем поразительнее оказалось Ваше последнее письмо с его неприкрытой агрессивностью, позой оскорбленной невинности и непререкаемым тоном собственной правоты. Если это и ответ на обиду, невольно причиненную Вам Деборой, то ответ неадекватно суровый. Честно говоря у меня нет ни малейшего представления, в каком именно виде Вам передали слова Деборы (небольшое документальное подтверждение пришлось бы здесь как нельзя кстати), но могу заверить Вас в том, что в общей сложности прозвучало не больше пары реплик, Вас хоть как-то затрагивающих, все это длилось одну-две минуты и не содержало в себе ровным счетом ничего для Вас обидного. Я предполагаю, что Вам случалось говорить об Элен и кое-что похлеще (правда, наверняка не посторонним людям). Мне кажется, что друзьям следует проще подходить к взаимным недоразумениям и оплошностям.
Искренне Ваш, Артур
Дорогой Артур!
Давайте все-таки определимся: или Дебора «сознательно избрала шутливый тон», или «сочла нужным… извиниться». Одно из двух! Потому что именно эта уклончивая двусмысленность извинений меня и не устраивает, не говоря уж о бестактном припутывании моих «прискорбных обстоятельств». Несдержанность Дебби на язык была, разумеется, простительна, и я прямо написал об этом в первом письме, однако она продолжила начатое, причем не только со все той же тупостью и бестактностью, но и подхихикивая надо мной, а это уж заставило меня убедиться, что речь идет отнюдь не о «недоразумении и оплошности», к которым «друзьям следует подходить проще».
Дэвид
Дорогой Дэвид!
Я колебался, стоит ли отвечать на Ваше последнее письмо, потому что вроде бы, увы, и так все ясно. Я просто не могу себе представить, что Вы сами верите в то, что Дебора сознательно хотела Вас обидеть. Кроме того, я не могу себе представить, будто Вы сами не замечаете того, что, обостряя ситуацию подобным образом, лишний раз доказываете справедливость аналитического вывода Деборы о развившемся у Вас в последнее время агрессивном женоненавистничестве. Прежде чем броситься в новую атаку, остановитесь и подумайте! Подумайте о том, почему, собственно. Вы с самого начала отказались принять извинения Деборы за допущенную ею бестактность, почему вместо этого Вы решили поставить на карту нашу дружбу, лишь бы размазать Дебби по стенке за якобы присущую ей враждебность.
Поскольку я не планирую развестись с Дебби и выгнать ее на улицу в чем мать родила, а других способов сохранить нашу с Вами дружбу пока не вижу, то буду благодарен Вам за любую подсказку.
Искренне Ваш, Артур
Доктор Клингер приходит ко мне на помощь со спасительной формулой, позволяющей положить всему этому конец. Я излагаю ему содержание следующего послания к Артуру, уже второй вариант которого, практически дописанный, вложен, закладкой на два экземпляра, в мою пишущую машинку, послания о фрейдистской петле, которую Артур вознамерился захлестнуть у меня на шее. И я по-прежнему изрядно раздосадован требованием «небольшого документального подтверждения», предъявленным два письма назад, пусть и в скобках. Он что, забыл, что мы уже не учитель и ученик, не профессор и готовящий первую диссертацию аспирант? Я пишу ему не затем, чтобы он выставлял мне оценки! Наплевать мне на то, что от меня ожидают признательности; я не потерплю, чтобы обо мне лгали! Не потерплю, чтобы меня унижала и высмеивала неврастеничка и клеветница! Да и клеветы на Элен не потерплю тоже. Агрессивные фантазии, видите ли! А если вдуматься, это всего-навсего означает, что я не выношу Дебору. И, честно говоря, не понимаю, почему бы ему и впрямь не вышвырнуть ее на улицу в чем мать родила. Это был бы воистину героический поступок! И я зауважал бы его за это! Да и все академическое сообщество тоже.
И, когда я излагаю эту пламенную обличительную речь своему психоаналитику, он отвечает: «Значит, она про вас сплетничает. Ну и не обращайте внимания». Всего десять слов, но они буквально переворачивают меня с головы на ноги: мне вдруг становится ясно, что неврастеник и идиот — это я! И вдобавок брюзга. А еще придира. Ничем не интересующийся, ничем не увлеченный, не имеющий ни единого друга. Только и знающий, что плодить новых и новых врагов. Шевные письма, адресованные Идеальной Паре, — вот и все, что мне удалось сочинить с тех пор, как я вернулся на Восточное побережье, все, на что мне хватило собранности, упорства, да и мозгов. Долгими вечерами я писал и переписывал каждое из них, работая над стилем, экспрессией, тональностью и модальностью… А рукопись моей книги о Чехове так и лежала нетронутой. Представьте себе: письма с множеством черновых вариантов! И ради чего? Все пустое! Нет, доктор, что-то со мной не так. Я отбиваюсь от Уолли, я сражаюсь с Дебби, я ухватываюсь за спасительную соломинку психоаналитического сеанса, но как же мне выйти на тропу, ступая по которой я научусь называть ничтожное ничтожным и не путать его ни с тем, что я есть, ни с тем, чем мне, надеюсь, суждено стать?
Как ни странно, стычка с Шёнбруннами помогает мне завязать самую настоящую дружбу с Баумгартеном, которого я до тех пор не больно-то замечал, хотя на самом деле в этом, конечно же, нет ничего странного, если принять в расчет мои всегдашние интересы, которым теперь предстоит по-настоящему разгореться в новой, только начатой мною жизни. Следуя предписанию доктора Клингера, я прерываю переписку с Шёнбруннами, хотя гневные пассажи (убийственные бутады!) продолжают зарождаться и греметь у меня в мозгу, особенно по утрам, за рулем, когда я еду в университет, и вот однажды, повинуясь вроде бы безобидному порыву, я притормаживаю у здания, в котором находится кабинет Баумгартена, захожу к поэту и предлагаю ему выпить кофе. А уже в ближайшее воскресенье вечером, возвратясь домой после визита к отцу (визита, нисколько не избавившего меня от безысходного одиночества), я ставлю на огонь кастрюльку с размороженной маминой стряпней (это последний из заготовленных ею для меня контейнеров) и звоню Баумгартену с предложением разделить со мной вечернюю трапезу.
Вскоре мы уже встречаемся раз в неделю за ужином в маленьком венгерском ресторанчике на верхнем Бродвее; каждый из нас живет неподалеку. Если вспомнить о желанных мне людях, которых я, приникая к зеркалу в ванной, призывал в первые месяцы своего пребывания в Нью — Йорке (призывал, заранее оплакивая все и вся, кроме той единственной, кому было суждено уйти на самом деле), то Баумгартен был столь же далек от этого идеала, как Неугомонный Уолли. Но, с другой стороны, эти анонимные и заочные поиски желанного или, вернее, желанной могли затянуться навеки, потому что на самом деле я уже однажды нашел ее: нашел, обрел и утратил, хуже того, собственноручно уничтожил, запустив разрушительный механизм, заставивший меня бросать все новые и новые вызовы — включая погибельный! — той, кого я некогда отыскал и признал единственно желанной. Да, я тосковал по Элен! Я хотел Элен! Внезапно я захотел ее! Какими ничтожными, какими смехотворными кажутся мне теперь собственные аргументы. А она — какая шикарная, игривая, страстная женщина! Яркая, остроумная, таинственная — и уже не моя! Так какого же черта я все так устроил! Все должно было быть совершенно иначе! И, может, никакого другого шанса мне уже не представится?