— Не собеседник тебе нужен, а собеседница! Тебе нужна жена! Жены для того и созданы, чтобы было с кем поговорить. Но на этот раз настоящая жена, а не мотовка, которая, должно быть, оставляла в салонах красоты всю твою профессорскую зарплату. Все это, сынок, как-то не по — людски. Люди так не живут. Походы к психиатру, сильнодействующие лекарства, мужчины, ломящиеся в дверь днем и ночью, мужчины, которых и мужчинами-то не назовешь…
— Тут уж ничего не поделаешь.
— Что значит «ничего не поделаешь»? Очень даже поделаешь!
— Нет-нет… — Я стараюсь говорить потише. — Все дело в маме.
Поднеся руку к глазам, он беззвучно плачет. А другую руку сжимает в кулак и показывает его мне, однако этот жест не таит угрозы.
— Вот как я держу свою жизнь! И всегда держал! Без психиатров, без таблеток-шмаблеток! Я человек, который никогда ни за что не сдается!
И вновь звонок в дверь.
— Забудь об этом, папа. Пусть трезвонит. Рано или поздно ему надоест и он уйдет.
— Уйдет, а потом вернется? Да я череп сейчас ему раскрою, и уж тогда, поверь мне, он уйдет действительно!
Тут открывается дверь спальни и в проеме вырастает мама в ночной рубашке.
— Кому это ты собираешься раскроить череп?
— Одному паршивому пидору, который пристает к нашему сыночку!
Звонок наяривает азбукой Морзе: два коротких и один длинный, два коротких и один длинный. Уолли наверняка пьян.
У моей миниатюрной мамы и у самой теперь слезы на глазах.
— Ну и часто такое бывает? — спрашивает она.
— Да нет, не часто.
— Но почему ты не заявишь на него в полицию?
— Потому что пока копы приедут, он успеет убраться восвояси. Да и не хочется впутывать в такие дела полицию.
— Но ты клянешься, — спрашивает папа, — что с ним не знаком?
— Клянусь.
Мама проходит в гостиную и подсаживается ко мне на диван. Берет меня за руку и легонько стискивает ее. Втроем — мать, отец и сын — мы внимаем дверному звонку, как звонящему по нам колоколу.
— А знаешь, чем можно окоротить этого сукина сына раз и навсегда? — спрашивает у меня отец. — Крутым кипятком!
— Эйб! — восклицает мама.
— Но кипяток поставит этого мерзавца на место.
— Папа, не принимай близко к сердцу!
— А ты не делай вид, будто тебе всё как с гуся вода! Какого черта ты вообще якшаешься с подонками?
— Но я с ними не якшаюсь.
— Почему же тогда ты поселился в таком месте, куда они могут заявиться запросто, да еще и пристать к тебе? Тебе мало других неприятностей?
— Успокойся, пожалуйста, — вмешивается мама. — Наш мальчик не виноват в том, что этот маньяк сюда трезвонит. Здесь такое бывает. Он же тебе объяснил. Это Нью-Йорк.
— Так и что, если Нью-Йорк, надо зарывать голову в песок? Звонарь! — Отец вскакивает со стула, подбегает к домофону, орет: — Эй ты! Прекрати! Немедленно! Я его отец!
Гладя мать по руке (уже тоненькой как спичка), я шепчу ей:
— Да ладно, мама, не волнуйся, он этого все равно не сделает. Да и тот, внизу, не станет его дожидаться.
-.. А если хочешь ожог третьей степени, будет тебе ожог третьей степени! Найди себе такого же, как ты, и занимайся с ним чем хочешь, а к моему сыну не смей и на пушечный выстрел приближаться!
Мать умерла двумя месяцами позже, в кингстонской больнице. После похорон и поминок, когда гости уже разъехались, папа напоминает мне, чтобы я не забыл взять с собой и съесть все заготовленное впрок из их огромного холодильника. Как-никак, говорит он, это последнее, что состряпала на земле твоя мать. Она сделала это всего месяц назад.
— А ты, папа? Что ты теперь будешь есть?
— Я привык питаться на скорую руку еще до того, как ты появился на свет.
— Папа, а как ты вообще собираешься жить один? И каково тебе придется в сезон отпусков? Чего ради ты всех разогнал? Не надо храбриться. Оставаться один ты все равно не сможешь.
— За самим собой я, положим, прекрасно присмотрю. Ее уход не застиг никого из нас врасплох. Пожалуйста, возьми эту стряпню. Возьми ее всю. Ей этого хотелось. Она говорила, что стоит ей вспомнить твой пустой холодильник, как у нее мурашки по спине бегают. Она все это для тебя наготовила, — его голос предательски дрожит, — и только после этого смогла нас оставить.
Он начинает всхлипывать. Я обнимаю его за плечи.
— Никто не понимал ее, — говорит он, плача. — Наши постояльцы — уж в последнюю очередь. Она была хорошим человеком, Дэви. По молодости интересовалась всем, буквально всем. Нервной она становилась только на самом пике курортного сезона, когда все выходило у нее из — под контроля. Вот из-за этого над ней и посмеивались. А помнишь зато наши зимы? Тишину и покой? Наши маленькие семейные радости? Помнишь письма, которые мы зачитывали вслух зимними вечерами?
И тут, впервые с прошлого утра, когда она умерла, меня прошибает слеза. Слова о письмах служат спусковым механизмом.
— Конечно помню, папа, я все помню!
— Вот когда, сынок, твоя мама была самой собой. Только кто знал ее настоящую?
— Мы с тобой!
Но отец, грозно всхлипнув, повторяет:
— Кто знал ее настоящую?
Пластиковые контейнеры с замороженной пищей — их на самом деле совсем немного — входят в хозяйственную сумку, а ее папа подносит к моей машине.
— Возьми и съешь на память!
И вот я возвращаюсь в Нью-Йорк с полудюжиной пластиковых емкостей, и все они надписаны одинаково: «Язык с изюмной подливкой по знаменитому бабушкиному рецепту, на две персоны».
Через неделю я вновь еду в наш горный округ, на сей раз — вместе с дядей Ларри, забрать отца в Сидерхёрст, где он, как предполагается, поживет у брата с женою. Именно поживет, твердит папа, пока мы укладываем его чемодан в машину, поживет, пока не выйдет из ступора. Он не сомневается в том, что всего через несколько дней вновь станет самим собою. Просто ему надо взять себя в руки — и так оно и будет.
— Я с четырнадцати лет зарабатываю себе на хлеб насущный. Такого, как я, голыми руками не возьмешь.
— Пристегнись, мы уже отправляемся.
Помимо всего прочего, стоит зима, а значит, резко возрастает риск пожара. Конечно, сторож с женой никуда не денутся, но в отсутствие хозяина отцовская гостиница вполне может сгореть дотла.
Что правда, то правда: десятки таинственных пожаров прокатились по заброшенным гостиницам и мотелям с тех пор, как здешние края утратили славу модного летнего курорта среди нью — йоркских евреев (а произошло это примерно в ту пору, когда я поступил в колледж), но поскольку папе с мамой даже в эти трудные годы удалось сохранить остатки стареющей клиентуры и гостиница открывалась каждое лето, а ее окрестности выглядели живописно-ухоженными, отец никогда всерьез не опасался происков поджигателей. И вот сейчас, когда мы спускаемся с гор в долину, он только о них и думает. Поименно перечисляет мне и своему брату имена главных подозреваемых (лично им), тридцати — и сорокалетних, как он выражается, негодяев.