Но я не могу объяснить ему, на каком она свете, потому что не знаю даже, на каком свете я сам. Первым делом, говорю я ему, необходимо связаться с родителями Элен и успокоить их. А потом я дам ему о себе знать.
Но дам ли я? И с какой, собственно, стати?
Мать Элен говорит со мной так, словно я сообщил ей, что ее дочь после школы завернула в кафе с подружками:
— Ну и когда же она вернется домой?
— Понятия не имею.
Но и такой ответ не настораживает мамашу искательницы приключений.
— Надеюсь, ты дашь мне знать.
— Непременно.
— Что ж, Дэвид, спасибо за звонок.
Да и что еще прикажете делать матери отчаянной авантюристки, кроме как благодарить тех, кто своими звонками держит ее в курсе дела?
А что прикажете делать мужу, чья жена, искавшая приключений на свою голову, томится в дальневосточной тюрьме? Что ж, на ужин я жарю себе омлет по всем правилам кулинарного искусства, придирчиво следя за тем, чтобы сковорода нагрелась до нужной температуры, выкладываю его на подогретую тарелку, красиво посыпав мелко нарубленной петрушкой, наливаю себе бокал вина, намазываю маслом тост. Принимаю горячий душ; долго стою под ним. Значит, он категорически против того, чтобы я ее мучил; что ж, отлично, я и не буду ее мучить, а главное, я не буду мучить себя. Приняв душ, я надеваю пижаму и решаю почитать перед сном в постели. Я один. Никаких девиц, время для них еще не настало. Но скорее рано, чем поздно, в свой сладкий срок, оно настанет. Все настанет. Настанет ли? Я вернулся к той точке, в которой пребывал шесть лет назад, накануне вечеринки, на которой бросил скромную спутницу и склеил, а затем привез к себе Елену Гонконгскую. С той только разницей, что теперь у меня есть работа, есть недописанная книга и вроде бы есть — в моем полном распоряжении — комфортабельная квартира, обставленная с таким вкусом, с таким изяществом. Как там у Мориака?
[21]
«Нежиться на ложе, которое не делишь ни с кем».
Несколько часов я абсолютно счастлив. Никогда мне не доводилось читать или слышать, что такое бывает, что человек может из бездны отчаяния вознестись на вершину блаженства. Расхожая мудрость гласит, что все, как правило, происходит прямо наоборот. Что ж, значит, мой случай — исключение, подтверждающее общее правило. О господи, как же мне хорошо! Нет, я не буду больше мучить ни ее, ни себя; никогда больше; это меня целиком и полностью устраивает.
Так проходят часа четыре. Двести сорок минут, говоря точнее.
На следующий день, одолжив денег у Артура Шёнбрунна, сослуживца по университету и рецензента моей диссертации, я покупаю авиабилет в два конца и вылетаю на Дальний Восток. (Предварительно узнав в банке, что на прошлой неделе Элен сняла все деньги с нашего общего сберегательного счета, чтобы, приобретя билет в один конец, начать в Азии новую жизнь.) В самолете у меня находится время для раздумий, и я думаю, думаю, думаю… Выходит, я хочу, чтобы она вернулась; выходит, я не могу без нее жить; выходит, я люблю ее; выходит, в ней, и только в ней, моя судьба…
Ни одно из этих выражений не звучит на мой слух убедительно. Хуже того, большинство из них я просто-напросто презираю, ведь это слова из лексикона Элен, ее стиль мышления. Я не могу жить без тебя, он не может жить без того-то и того-то, моя женщина, мой мужчина, моя судьба… Какое ребячество! Какая пошлость! Какое кино!
Но если это не моя женщина, какого черта я делаю на борту самолета? Если не в ней моя судьба, то какого черта я вишу на телефоне с двух ночи до пяти утра? Неужели все дело в гордыне, не позволяющей мне добровольно отказаться от Элен в пользу гомосексуального ангела-хранителя? Нет, и это неправда. Да и сам я не похож на живое воплощение Ответственности. Или Раскаяния. Или Мазохизма. Или Жажды Мщения…
Остается любовь. Любовь! Столь запоздалая! Любовь! После всего, что было сделано во имя ее уничтожения! Любовь, сильная как никогда раньше.
Все прочее время полета (за вычетом часов сна) я провожу в попытках вспомнить каждое ласковое слово, какое мне за шесть лет довелось от нее услышать.
В обществе Гарленда — скорбно-вежливого бизнесмена и банкира, каким он предстает сейчас, — а также детектива из гонконгской полиции и чисто выбритого молодого человека из консульства США (все трое встречают меня в аэропорту) я еду в тюрьму на свидание с женой. Уже на выходе из здания аэропорта я говорю Гарленду:
— А я надеялся, что ее уже выпустили.
— Слишком много лиц, — отвечает он, — вовлечено в переговоры. Больше, чем предполагалось.
— В Гонконге, — с ухмылкой подхватывает сотрудник консульства, — принято делиться. Здесь это правило, строго говоря, и придумали.
Похоже, все в курсе дела, кроме меня.
Предварительно обыскав, мне предоставляют свидание с Элен в крошечной клетушке. дверь которой, затворенную со зловещим лязгом и скрежетом, заперли снаружи. Ее лицо все в пятнах, губы потрескались, глаза… В глаза ей я не могу взглянуть без внутреннего содрогания. И от нее пахнет. При всей любви к Элен, только что испытанной в самолете, я просто не могу заставить себя полюбить ее такую, раздавленную. Я никогда не любил ее в состояниях хотя бы отдаленно смахивающих на нынешнее и не собираюсь изменить этому обыкновению в тюрьме. Не такой уж я идиот. То есть я, конечно, идиот, и даже такой идиот (только другого сорта), однако это выяснится лишь несколько позже.
— Мне подбросили кокаин.
— Я знаю.
— Ему это с рук не сойдет.
— Не сойдет, — соглашаюсь я. — Дональд вытащит тебя отсюда.
— Еще бы он меня не вытащил!
— Он… он этим занимается. Так что тебе не о чем беспокоиться. Скоро тебя отсюда выпустят. Очень скоро.
— Я должна сказать тебе нечто страшное. Все наши деньги — они пропали. Их украли у меня здесь, в полиции. Он сказал им, что со мной нужно сделать, и они это сделали. И еще смеялись надо мной. И лапали.
— Элен, скажи мне честно… Мне нужно знать. Нам всем нужно знать. Когда тебя отсюда выпустят, хочешь ли ты остаться у Дональда? Поселиться у него? Он сказал, что присмотрит за тобой, обо всем позаботится…
— Нет! Ни в коем случае. Прошу тебя, не оставляй меня здесь! Джимми меня убьет!
На обратном пути Элен пьет до тех пор, пока стюардесса не отказывается ей наливать.
— Готова поспорить, ты мне даже не изменял, — говорит она. На нее внезапно нашло игривое настроение. — Да, готова поспорить, — повторяет она, безмятежно спокойная под одурманивающим воздействием виски, которое уже развеяло недавние ужасы заточения и прогнало страх перед неизбежной местью Джонни Меткафа.
Я не даю себе труда ответить на этот вызов. О двух ничего не значащих совокуплениях минувшего года не стоит и заикаться: услышав имена ничтожных соперниц, Элен просто-напросто расхохочется. Не тронет ее и признание в том, что измена с женщинами, не обладающими сотой долей ее сексуальности, сотой долей ее характера (не говоря уж о красоте), с женщинами, которым я, по сути, плюнул в душу, потому что не смог бы удовлетворить их, не вообрази я, что беру не эту конкретную дамочку, а собственную жену, — что измена с ними не принесла мне радости. Достаточно быстро (или, выражаясь точнее, почти достаточно) я сообразил, что измена жене, которую ненавидят и презирают другие женщины, довольно унизительна и для меня самого. Я лишен вкуса Джимми Меткафа к холодной и безжалостной расправе над бывшей партнершей по постели; его удел — месть, а мой — всего — навсего глубокая меланхолия… Алкоголь и усталость делают речь Элен несколько сбивчивой, однако, приняв перед полетом душ, поев, переодевшись и накрасившись, она настроилась побеседовать — впервые за несколько дней поговорить, так сказать, по душам. Ей хочется вернуться на прежнее место в мире, и вернуться отнюдь не на правах безоговорочной капитуляции.