И теперь, после всего этого, мистеру Кантору внезапно пришло в голову, что Бог не только позволил полиомиелиту бушевать в Уикуэйике, что двадцать три года назад этот же Бог позволил его матери, всего двумя годами раньше окончившей школу, более юной, чем он сейчас, умереть при родах. Никогда прежде он так не думал о ее смерти. В прошлом благодаря любовной заботе дедушки и бабушки ему всегда казалось, что утрата матери при рождении была ему предопределена и что жизнь с ее родителями была естественным следствием этой утраты. Точно так же предопределено было, что его отец оказался азартным игроком и вором: ничего иного просто не могло быть. Но теперь, уже не будучи ребенком, он вдруг понял: иного не могло быть из-за Бога. Если бы не Бог, если бы не Божья натура, все было бы по-иному.
Он не мог поделиться этой мыслью с бабушкой, которая, как и дедушка, не отличалась особой склонностью к умствованиям, и он не испытывал желания обсуждать это с доктором Стайнбергом. Человек, безусловно, мыслящий, доктор Стайнберг был при этом набожным евреем, соблюдающим религиозные предписания, и его могли оскорбить те настроения, что породила в мистере Канторе эпидемия полио. Мистеру Кантору не хотелось смущать никого из Стайнбергов, и особенно Марсию, для которой праздники Рош Ха-Шана и Иом-Кипур были источником благочестивых чувств и временем молитвы, когда она все три дня вместе с семьей прилежно посещала службы в синагоге. Он хотел выказывать уважение ко всему, что Стайнбергам было дорого, включая, конечно, религию, в которой он тоже был воспитан, пусть даже, подобно своему дедушке — для кого скорее долг как таковой был религией, чем наоборот, — он вкладывал мало души в исполнение обрядов. И проявлять это уважение ему всегда было легко, но до того момента, как он разгневался из-за детей, которых косил полиомиелит, включая неисправимых братьев Копферман. Разгневался не на итальянцев, и не на мух, и не на почту, и не на молоко, и не на бумажные деньги, и не на сикокесскую вонь, и не на жару, и не на Хораса, и не на все прочее, чему люди в страхе и смятении могли с большими или меньшими основаниями приписывать роль в распространении болезни; разгневался даже не на вирус полио, а на первоисточник, на творца — на Бога, создавшего вирус.
— Мне кажется, Юджин, что ты себя изнуряешь.
Ужин был окончен, и он убирал со стола, за которым она сидела со стаканом охлажденной воды.
— Бегом на спортплощадку, — продолжала она, — бегом к родственникам мальчиков, в воскресенье бегом на похороны, вечерами бегом домой мне помогать… Может быть, в эти выходные ты не бегал бы по жаре, а сел бы на поезд и поехал к морю, там снял бы себе угол на уикенд. Дай себе отдых от всего. От жары. От спортплощадки. Поплавай вволю. Это тебе принесет массу пользы.
— Ты знаешь, ба, это идея. Хорошая мысль.
— Эйнеманы ко мне заглянут, помогут в случае чего, а ты в воскресенье вечером приедешь отдохнувший. Этот полиомиелит тебя просто изводит. Такого никто не выдержит.
За ужином он поделился с ней новостью о трех новых случаях на площадке и сказал, что позвонит родственникам вечером, когда они вернутся из больницы.
Между тем сирены опять завывали — и очень близко, что необычно, ведь, насколько он знал, в треугольнике, образованном Спрингфилд-авеню, Клинтон-авеню и Белмонт-авеню, было до того дня только три или четыре случая. Самая низкая цифра из всех районов города. В южной части треугольника, где жили они с бабушкой и где квартплата была вдвое ниже, чем в Уикуэйике, заболел пока всего один человек, причем взрослый — тридцатилетний портовый грузчик, — тогда как в Уикуэйике с его пятью начальными школами только за первые недели июля было зафиксировано более ста сорока случаев, все — у детей до четырнадцати лет.
Да, конечно, морской берег, куда некоторых его подопечных матери уже вывезли до конца лета. Он знал одну дешевую гостиницу недалеко от пляжа в Брэдли, где спальное место в подвале стоило доллар. Там можно было вдоволь попрыгать с вышки в большой береговой бассейн с морской водой, нырять целый день, а вечером пройтись по променаду до Асбери-Парка, там взять в пассаже жареных моллюсков и корневого пива, сесть на скамейку лицом к океану и пировать себе, глядя на прибой. Что может быть дальше от ньюаркской эпидемии полио, что может лучше укрепить и взбодрить его, чем могучий грохот темной вечерней Атлантики? Это было первое лето с начала войны, когда миновала опасность со стороны немецких подводных лодок и диверсантов, которых они могли доставить на берег, когда было отменено затемнение и, хотя береговая охрана еще патрулировала пляжи и поддерживала в рабочем состоянии огневые сооружения, побережье Нью-Джерси уже снова сияло огнями. Это значило, что и немцы и японцы терпят сокрушительное поражение и что война, продолжавшаяся для Америки без малого три года, подходит к концу. Это значило, что два его лучших друга по колледжу — Большой Джейк Гаронзик и Дэйв Джейкобс — вернутся домой невредимые, если только с ними ничего не произойдет за оставшиеся месяцы боев в Европе. Ему вспомнилась песня, которая так нравилась Марсии: "Являться будешь мне…" Это, подумал он, будет уикенд, когда ему явятся Джейк и Дэйв — явятся "во всем, что сердце не забыло из прежних дней"!
Он так и не изжил до конца стыд, что не поехал с ними, остался дома, хотя от него тут ровно ничего не зависело. В конце концов друзья оказались вместе, в одной парашютной части, прыгали с самолетов в гущу боя — и ведь именно это он тоже хотел делать, именно для этого он был создан. Около полутора месяцев назад, на рассвете дня, когда началась высадка во Франции, они в составе огромных парашютных сил приземлились в тылу немецких войск в Нормандии. Мистер Кантор знал от их родственников, что, несмотря на большие потери во время этой операции, оба они живы и здоровы. Изучая карты в газетах, изображавшие ход наступления союзников, он заключил, что, вероятно, они участвовали в тяжелых боях за Шербур в конце июня. Первым, что мистер Кантор каждый вечер искал в "Ньюарк ньюс", — бабушка брала газету у Эйнеманов после того, как они прочитывали ее сами, — были новости о действиях американской армии во Франции. Потом он переходил на первую страницу к рубрике "Ежедневный бюллетень полиомиелита", чуть выше которой воспроизводился карантинный знак. "Департамент здравоохранения города Ньюарка, штат Нью-Джерси, — гласил знак. — Не входить. В этом доме отмечен случай полиомиелита. Нарушение правил изоляции и карантина, невыполнение распоряжений департамента, а также намеренное, в отсутствие соответствующих полномочий, удаление или порча данной карточки наказываются штрафом в 50 долларов". Бюллетень, который к тому же каждый день передавали по местному радио, сообщал ньюаркцам число новых заболевших по районам. Пока что тем летом, слушая или читая бюллетень, люди ни разу не были обнадежены признаками спада эпидемии — напротив, заболеваемость росла день ото дня. Цифры приводили в уныние, пугали, лишали сил. Потому что это не были те спокойные, безличные цифры, которые горожане привыкли слышать по радио или видеть в газете, цифры, обозначавшие местоположение дома, или возраст человека, или стоимость пары обуви. Нет, эти ужасающие цифры фиксировали распространение страшной болезни в шестнадцати административных округах Ньюарка, и по своему воздействию эти цифры были подобны данным о погибших, раненых, пропавших без вести на той, реальной войне. Потому что здесь тоже была реальная война, война на истребление, на опустошение, война убийств, потерь и бедствий — война с детьми города Ньюарка.