Мне нравилось, когда Айра начинал вдруг говорить на том перченом языке, которым пользуются между собой ребята из профсоюза, даже такие, как Джонни О'Дей, который, умея завернуть фразу куда сложнее, чем средний рабочий, понимал также и особую силу забористого словца, так что, вопреки тлетворному влиянию словаря, применял, когда надо, и то и другое. «Что ж, ладно, помотаем пока кишки на барабан… Еще чего – они на нас, значит, с топором, а мы им шиш в кармане?… Пока стрелки наши, трамвай на нас не накатишь… Ничего, перетопчемся…» Или вот еще: «Они нам пробуют всучить контракт, чтоб профсоюз, значит, побоку, а мы им всучим две-три морды, которые к забору приложили…»
Мне нравилось, когда Айра рассказывал, как действовал его Объединенный профсоюз электриков, и описывал людей, с которыми работал на фабрике грампластинок. «Это был крепкий профсоюз прогрессивной направленности, там были свои подразделения, свой табель о рангах. Подразделения, табель о рангах – эти слова завораживали меня, как и сама мысль о тяжелой работе, стойкости и отваге, а также о справедливой цели, во имя которой все это сплавлено воедино. «Из ста пятидесяти человек в каждой смене около сотни приходило раз в две недели на общие собрания. Хотя в основном все были почасовики, с хлыстом никто над душой не стоял. Ты понимаешь, что это такое? Если босс хотел тебе что-то сказать, он говорил с тобой вежливо. Даже если тебя вызывали на ковер за серьезное нарушение, все равно не иначе как вместе с твоим куратором от профсоюза. Это, знаешь ли, большое дело».
Айра рассказывал мне о том, что обсуждалось на профсоюзных собраниях: «Обычно всякая лабуда вроде перезаключения коллективного договора, проблема прогулов, ссоры из-за места на парковке, слухи об угрозе войны между США и Советским Союзом, расизм, миф о том, будто бы с увеличением зарплат непременно сразу вырастут цены» – и так далее и тому подобное; он говорил и говорил, а я не мог наслушаться, причем не только потому, что в мои пятнадцать-шестнадцать мне так уж непременно хотелось знать все то, с чем сталкивается рабочий, как он говорит, действует и думает. Главное, что, даже когда он уехал из Чикаго в Нью-Йорк, чтобы работать на радио, и прочно укоренился как Железный Рин из программы «Свободные и смелые», он и теперь, вспоминая о фабрике и профсоюзных собраниях, говорил на том же полном неодолимого обаяния языке, что его тогдашние товарищи-рабочие, говорил так, будто по-прежнему каждое утро должен вставать и идти на фабрику. Точнее, каждый вечер, потому что на фабрике он довольно скоро перевелся в ночную смену, чтобы днем быть свободным и заниматься «миссионерством», под которым, как я впоследствии понял, разумел вербовку новых членов Коммунистической партии.
О'Дей сагитировал Айру вступить в партию еще во времена, когда они работали в иранских доках. Хотя я, не в пример тогдашнему Айре, не был таким уж бедным заброшенным сиротиной, однако, подобно тому как Айра был идеальной мишенью для О'Дея, так и я являл собою идеальную мишень для агитации Айры.
Однажды, первой своей зимой в Чикаго, он принимал участие в сборе денег для профсоюза (мероприятие было приурочено ко Дню Вашингтона и Линкольна,
[7]
и тут кому-то пришла в голову идея превратить Айру – жилистого, большеногого гиганта с шишковатыми локтями и коленями, жесткими, по-индейски темными волосами и валкой небрежной походкой – в Эйба Линкольна: приклеить ему усы, надеть шляпу-цилиндр, высокие башмаки на пуговицах, старомодный, дурно сидящий черный сюртук и поставить у лекторской кафедры, чтобы он зачитывал те места из дебатов Линкольна с Дугласом, где содержатся самые красочные проклятия по адресу рабовладения. И у него так здорово это пошло, он сразу так насобачился придавать слову «рабство» рабоче-крестьянское, злободневно-политическое звучание, что с ходу продолжил, продекламировав то единственное, что толком ему запомнилось из всех девяти с половиной лет обучения в школе, а именно Геттисбергскую речь. Весь зал просто взорвался от того, как произнес он ее финал: последняя, неколебимо-решительная фраза прозвучала так, как ничто и никогда не звучало ни на земле, ни в небесах от самого начала мира. Воздев свою длинную, волосатую, по-обезьяньи гибкую ручищу, он трижды вонзал невероятно длинный палец чуть ли не прямо в глаз профсоюзной своей аудитории и трижды драматически понижал голос, с хриплым придыханием выговаривая слово «народ»: «…чтобы правление народа, ради народа и через представителей народа не исчезло с лица земли».
«Все решили, что это я в порыве чувства, – говорил мне Айра. – Расчувствовался и возгорелся. Но это было не чувство. Впервые я тогда ощутил порыв интеллекта. Впервые в жизни я по-настоящему понимал, о чем, черт побери, говорю. Понимал, что у нас за страна такая и зачем все это нужно».
Начиная с того вечера, по выходным и праздникам он разъезжал с программой, организованной Конгрессом производственных профсоюзов, по окрестностям Чикаго, добираясь до Гейлсбурга и Спрингфилда, то есть до тех краев, откуда родом сам Линкольн. Он изображал Линкольна на съездах КПП, на их концертах, парадах и пикниках. Потом стал принимать участие в радио-шоу Союза электриков, и, хотя теперь никто не мог видеть, что ростом он на два дюйма выше даже самого Линкольна, популяризация Линкольна в массах удавалась ему отлично, потому что он доносил каждое слово так, что был понятен его простой человеческий смысл. Теперь, когда люди узнавали, что с концертом приехал Айра Рингольд, послушать его они приходили с детьми, после выступления всей семьей подходили пожать ему руку, а дети просились посидеть у него на коленях и рассказывали ему, какие подарки хотят получить на Рождество. Как ни странно – впрочем, так ли это странно? – его все больше приглашали профсоюзы местные, низовые, которые либо порвали с КПП, либо их оттуда выгнали, когда президент КПП Филип Марри начал в 1947 году избавляться от входивших прежде в его организацию профсоюзов, где коммунисты главенствуют и много коммунистов состоят членами.
К сорок восьмому году Айра уже жил в Нью-Йорке, став восходящей радиозвездой, вдобавок женился на самой любимой народом радиоактрисе и на тот момент был надежно защищен от волны гонений, которая вскоре навсегда уничтожила политическое влияние просоветских, просталинских сил в Америке, причем не только в рабочем движении.
Как попал он с фабрики грампластинок в штат литературно-драматического вещания? Главное, почему уехал из Чикаго, бросив О'Дея? В то время мне и в голову не могло прийти, что это как-то связано с деятельностью Коммунистической партии, – главным образом потому, что я тогда ни сном ни духом не подозревал, что он в ней состоит.
Я знал только, что радиодраматург Артур Соколоу, оказавшись в Чикаго в Вест-сайде, однажды вечером увидел, как Айра на одном из профсоюзных мероприятий изображает Линкольна. С Соколоу Айра был знаком еще в армии. Официально числясь на службе в десантных войсках, тот приезжал в Иран с концертной программой «Это армия». С концертами разъезжало множество всяких левацких деятелей, и как-то поздним вечером Айра посетил их очень откровенное сборище, где они, как Айра потом вспоминал, «обсудили все политические темы в мире». Среди собравшихся был и Соколоу, быстро завоевавший восхищение Айры тем, что без боя позиции не сдавал. Детство Соколоу прошло в Детройте, где ему, еврейскому уличному мальчишке, приходилось отбиваться от поляков; он был узнаваем, ярок, и Айра сразу почуял в нем своего, тогда как с безродным ирландцем О'Деем такой близости у него не было.