Во втором часу ночи — телефон. Она давно уже убежала из колледжа к себе в квартиру — убежала, думая только о паспорте, о том, что надо немедленно лететь прочь из этой страны, — и ее обычное время отхода ко сну давно миновало, когда вдруг позвонил телефон и она услышала новость. Из-за того, что объявление было послано не по адресу, она пришла в такое отчаяние, что все еще металась по квартире, рвала на себе волосы, строила себе перед зеркалом издевательские рожи, плакала, облокотясь на кухонный стол и закрыв лицо руками, а потом, точно вдруг разбуженная — ведь ее вполне защищенная до сей поры взрослая жизнь и правда была неким сном, — вскакивала с криком: „Нет, этого не может быть! Я этого не сделала!“ Но кто, если не она? В прошлом ей не раз встречались люди, которым, казалось, только и надо было, что растоптать ее, избавиться от нее как от досадной помехи, бессердечные люди, от которых она рано научилась жестко обороняться. Но в эту ночь винить было некого: сокрушительный удар нанесла ее собственная рука.
Она исступленно пыталась найти какой-то выход, какой-то способ предотвратить худшее, но в ее отчаянии ей рисовалось только самое катастрофическое развитие событий: вот проходит еще несколько часов, вот наступает утро, вот распахиваются двери Бартон-холла, вот ее коллеги по кафедре входят в свои кабинеты, вот они включают компьютеры — и что же появляется на экране? Вкусное дополнение к их утреннему кофе: поступивший по электронной почте запрос на двойника Коулмена Силка, запрос, который она не собиралась никому посылать. Все преподаватели кафедры прочтут его раз, другой, третий, а потом примутся рассылать по всему колледжу, доводя до сведения каждого ассистента, профессора, администратора, секретаря и студента.
Прочтут все, кто посещает ее лекции. Прочтет ее секретарша. Сегодня же прочтет ректор колледжа, как и члены попечительского совета. И даже если она скажет, что это была шутка, с какой стати попечительский совет позволит такой шутнице оставаться в Афине? Особенно после того как шутка появится в студенческой газете. А она появится. И в местной газете тоже. А чуть погодя — и во французских газетах.
Для матери какое унижение! И для отца! Какой удар по нему! И как рада будет ее крушению вся валенкуровская родня, все эти конформисты! Все нелепо-консервативные дядюшки, все нелепо-благочестивые тетушки, дружно хранящие в неприкосновенности узкий мирок прошлого, — как они будут радоваться, важно сидя бок о бок на церковной скамье! Но, предположим, она скажет, что просто экспериментировала с объявлением в газету как с литературной формой, просто сидела в своем кабинете одна и отвлеченно играла с этим текстом, как с неким… утилитаристским хокку. Нет, без толку. Нелепо, надуманно. Ничто не поможет. Мать, отец, братья, друзья, учителя — все узнают. Йель! Скандальная новость доберется до всех, с кем она когда-либо была знакома, и позор будет сопутствовать ей всю жизнь. Куда, собственно, она может убежать со своим паспортом? В Монреаль? На Мартинику? И как там зарабатывать на жизнь? Нет, даже в самой дальней франкоязычной дали ей не позволят преподавать, если будут знать про это объявление. Чистая, достойная профессиональная жизнь, ради которой она строила все эти планы, ради которой трудилась как каторжница, незапятнанная, безупречная жизнь духа… Может быть, позвонить Артуру Зюсману? Артур найдет какой-нибудь выход. Он может взять трубку и поговорить с кем угодно. Он человек жесткий и умелый, он пользуется влиянием, в делах мира сего он разбирается лучше, чем все прочие американцы, которых она знает. Таких людей, как Артур, сколь бы честны они ни были, не сковывает необходимость всякий раз говорить правду. Он придумает, как все объяснить. Он подскажет, что делать. Но почему, узнав от нее о случившемся, он захочет ей помогать? Коулмен Силк нравится ей больше, чем он, Артур Зюсман, — вот что он подумает. Самолюбие все за него решит и приведет его к глупейшему заключению. Он подумает то же, что подумают остальные: что она сохнет по Коулмену Силку, что о нем, о нем она мечтает, а не об Артуре Зюсмане, не говоря уже о „подгузниках“ и о „головных уборах“. Вообразив, что она влюбилась в Коулмена Силка, он в сердцах бросит трубку и больше знать ее не захочет.
Еще раз все обдумать. Вновь посмотреть на случившееся. Постараться спокойно оценить положение и найти разумный выход. Она не хотела посылать этот текст. Написать написала, но отправлять такое — этого она не хотела, да и не отправляла она, само ушло. Точно так же, как анонимное письмо: не хотела его отправлять, повезла в Нью-Йорк, не имея намерения отправлять вообще, и тем не менее письмо ушло. Но теперешнее во много раз хуже. Теперь она в таком отчаянии, что в двадцать минут второго ночи единственный разумный выход, какой приходит ей в голову, — это позвонить Артуру Зюсману, и пусть думает что хочет. Артур должен ей помочь. Он должен ей подсказать, как выпутаться. И вот ровно в двадцать минут второго, когда она уже взялась за трубку, чтобы набрать номер Артура Зюсмана, телефон вдруг начинает звонить. Артур сам хочет с ней поговорить!
Но это ее секретарша. „Он погиб“, — говорит Марго и при этом так горько плачет, что Дельфина не уверена, правильно ли расслышала. „Марго, что с вами?“ — „Он погиб!“ — „Кто?“ — „Я только что узнала. Дельфина. Это ужас. Я вам позвонила, я должна была, я должна была вам сказать. Это ужасная, ужасная новость. Сейчас ночь, я знаю, что сейчас ночь…“ — „Боже мой! Артур!“ — кричит Дельфина. „Декан Силк!“ — говорит Марго. „Декан Силк погиб?“ — „Ужасное несчастье. Дикая катастрофа“. — „Какая катастрофа? Марго, что случилось? Где? Медленней. Начните с начала. Что вы узнали?“ — „Упал в реку. С ним была женщина. В его машине. Вот какая катастрофа“. Больше Марго не в состоянии сказать ничего связного, а Дельфина так потрясена, что впоследствии не помнила, как бросила трубку, как, обливаясь слезами, кинулась на кровать, как лежала на ней, завывая и повторяя его имя. Это были худшие часы в ее жизни.
Из-за объявления они могут подумать, что он ей нравился? Что она любила его? Но что бы они подумали, если бы увидели ее сейчас, причитающую, как самая настоящая вдова? Ей нельзя закрывать глаза, потому что, стоит это сделать, как она видит его глаза, зеленые, внимательные, — и они лопаются. Она видит, как машина слетает с дороги, как его голова выстреливает вперед, и через секунду глаза лопаются. „Нет! Нет!“ Но едва она поднимает веки, чтобы не видеть его глаз, как перед ней возникает то, что она сделала, и жуткий фарс, которого не миновать. Открытыми глазами видит свой позор, закрытыми — его погибель, и так всю ночь маятник страдания бросает ее от одного к другому.
Она пробуждается в таком же безумном состоянии, в каком забылась. Вся дрожит, а почему — не помнит. Думает, что дрожит из-за кошмарного сна. Из-за кошмарного сна с лопающимися глазами. Но нет, это правда случилось, он погиб. И объявление — это тоже случилось. Все случилось, и сделать ничего нельзя. Я хотела, чтобы они сказали… а теперь они скажут: „Наша американская дочь? Мы не хотим о ней говорить. Она для нас больше не существует“. Она пытается успокоиться, выработать какой-то план действий, но думать не получается. Только сумасшествие, только раскручивающаяся спираль ужаса и отупения. Время — начало шестого утра. Она закрывает глаза, чтобы уснуть и прогнать все это прочь, но едва она смыкает веки, как перед ней его глаза. Внимательно смотрят на нее и лопаются.