Итак, я бегу — бегу прочь из больницы прямиком на бейсбольное поле, прямиком на самый центр бейсбольного поля. Здесь мое место в команде, которая носит шелковистую сине-золотую форму с нашитыми на спине — от плеча к плечу — белыми фетровыми буквами, складывающимися в название клуба: СИБИЗ, А.К. Благодарение Господу за «Сибиз А.К.»! Благодарение Господу за центр поля! Доктор, вы себе представить не можете, как это восхитительно — властвовать одному над всем этим пространством… Вы что-нибудь смыслите в бейсболе? Потому что «центр поля» в бейсболе — это своеобразный наблюдательный пункт, сторожевая вышка, откуда тебе видно всех и вся. С этой позиции ты видишь все перипетии игры в ту самую секунду, когда они происходят — ориентируясь не только по звуку биты, отбившей мяч, но и по стремительным перемещениям остальных игроков, срывающихся с места через мгновение после того, как мяч полетит в их сторону; и если им не удастся завладеть мячом, то ты кричишь:
— Мяч мой! Мой! — и бросаешься за ним что есть мочи.
Потому что, когда ты играешь в центре поля, то мяч действительно только твой, если, конечно, удастся его поймать. О, как непохожи мой дом и бейсбольное поле, где никто не станет покушаться на то, что я назову моим!
К сожалению, хиттер из меня не вышел — я так нервничал во время отбора новичков в сборную первокурсников и пропустил столько элементарных мячей, что наш ироничный тренер в конце концов отвел меня в сторонку и спросил:
— Сынок, ты уверен, что тебе не нужны очки? — и отправил меня восвояси.
Но я был в отличной форме! И у меня был стиль! И в нашей софтбольной лиге, где мяч чуть больше и летит чуть медленнее, чем в бейсболе, я стал такой звездой, какою хотел прежде стать в общешкольном масштабе. Конечно, движимый страстным желанием быть лучше всех, я по-прежнему довольно часто мажу, но когда я не промахиваюсь, доктор, мяч после моего удара пролетает огромные расстояния. Он улетает на трибуны, и это называется «хоум-ран». О, ничто на свете не сравнится с этим восхитительным ощущением, когда ты медленной трусцой бежишь вокруг второй базы — потому что торопиться некуда, потому что отбитый тобой мяч улетел к черту на рога… Я играл и в центре поля — и чем дальше мне приходилось бежать за мячом, тем лучше.
— Я поймаю его! Поймаю! Поймаю! — и рвануться ко второй базе, чтобы поймать в ловушку своей рукавицы — в дюйме от поверхности земли — мяч, посланный низко-низко и точнехонько в цель — все уж думали, что он попадет в базу…
Или наоборот: я пячусь — изящно и легко — в сторону проволочного заграждения, приговаривая:
— Он мой, он мой! — двигаюсь очень медленно… а потом вдруг это восхитительное чувство, когда ловишь мяч словно нечто, ниспосланное тебе небесами, и ощущаешь себя Ди Маджио…
Или еще: бежишь! поворачиваешься! бросаешься! прыгаешь! Как малыш Эл Джонфридо — это бейсболист, доктор, который однажды сотворил чудо…
Или просто стоишь спокойно на месте — не шелохнувшись, абсолютно безмятежно, — стоишь беззаботно на солнышке, как царь царей, бог богов, как сам Герцог (это кличка Снайдера, доктор, — имя еще может всплыть впоследствии), стоишь расслабившись, счастливый как никогда, и просто ждешь, стоя под взмывшим в поднебесье («Мяч послан высоченной свечой, — так и слышится мне голос комментатора Рэда Барбера, который скороговоркой бубнит в микрофон, — в сторону Портного. Алекс под «свечой», под «свечой») мячом, когда тот упадет прямиком в твою рукавицу — и вот хлоп! попался, миленький! Третий «аут» попытки («Алекс поймал мяч, ребята!»). И затем одним движением, пока старина Конни спешит к нам с известием от «Олд Голдз», я стартую к своему месту. Мяч я теперь держу всей пятерней левой руки, достигаю второй базы, четко наступаю на нее ногой, и мягким, кистевым движением бросаю в игрока соперников, который мчится вокруг баз; затем, ни на секунду не прерывая своих пластичных движений, я скачу вприпрыжку, ссутулив плечи, высоко подбрасывая колени и тряся головой — блестяще имитируя Герцога. О, неколебимая безмятежность этой игры! Я до сих пор помню все характерные движения, ибо запомнил их каждой клеточкой своих мускулов, каждым хрящиком моих суставов. Как наклониться за рукавицей и как отшвырнуть ее прочь, как прилаживаться к бите, взвешивая ее в руках, как держать ее, как покачивать ею, готовясь отразить бросок, как, наконец, замахнуться этой битой, опустить плечи и расслабить мышцы шеи — а затем, совершив весь этот ритуал, встать на место отбивающего, расставив ноги с точностью до дюйма, и отбить мяч. Или пропустить его, сойти с игрового поля и слегка тыкая битой в землю, выразить недовольство теми силами, которые… да, каждая деталь настолько изучена, каждое движение настолько освоено, что просто невозможно представить себе — это из области фантастики — ситуацию, в которой я не знал бы, как мне двигаться и куда, или что сказать, о чем промолчать… И это правда, не так ли? — невероятная, но правда, — что есть такие люди, которые идут по жизни с той же легкостью, уверенностью, просто принимая все таким, как оно есть, с какой я играл в софтбол за команду «Сибиз». Понимаете, я ведь не был идеальным «центром поля». Я просто точно знал — до мельчайших подробностей — как должен вести себя «центр поля». И вот эти люди ходят по улицам США. Я вас спрашиваю: почему я не один из них?! Почему я не могу существовать сейчас так, как существовал в центре поля, играя за команду «Сибиз»? О, быть центром поля, центром поля — и ничего больше мне не надо!
emp
Но я нечто большее, чем просто «центр поля». Во всяком случае, они так говорят. Я еврей. Нет! Нет! «Я атеист!» — кричу я в ответ. Я — ничто, когда речь заходит о религии, и я не хочу никем быть! Не хочу притворяться тем, кем я не являюсь! Какое мне дело до того, что отцу одиноко, и что он нуждается во мне. Я хочу остаться честным по отношению к самому себе, и потому, уж извините, папа должен проглотить мою измену целиком! И я не намерен сидеть истуканом в ожидании неизвестно чего, должного приключиться с моей матерью, — честно говоря, теперь мне кажется, что вся эта история с гистеректомией была намеренно драматизирована в Р.К., дабы вышибить из меня все скопившееся во мне ДЕР..МО, напугав для этого мальчика до смерти. Всю эту историю затеяли только для того, чтобы, напутав робкого мальчика, вновь превратить его в послушного и беспомощного младенца. И я не нахожу никаких доказательств бытия Божьего, никаких свидетельств благотворительности и добродетельности евреев в том факте, что самый по-чи-та-е-мый человек Нью-арка посидел «целых полчаса» у постели моей мамы. Если бы он вынес горшок или покормил маму с ложечки, то, возможно, это и положило бы начало моим сомнениям — но прийти просто для того, чтобы полчаса посидеть у изголовья больного?! А что в этом такого, мама? Для него, изрекающего цветистые банальности и наводящего ужас на людей, — для него это примерно то же самое, что для меня бейсбол! Ему нравится это! Кому же это не понравилось бы? Мама, равви Уоршоу — толстый, напыщенный, раздражительный мошенник, одержимый самой гротескной разновидностью мании величия, диккенсовский персонаж, стоя рядом с которым на автобусной остановке всякий, кто не в курсе его по-чи-та-е-мо-сти, подумает про себя: «Господи, как же от него воняет табачищем!» И больше про него сказать нечего!