Сквозь частые деревья сквозила черная
покосившаяся банька, дальше стояла изгородь, позади тянулись поля ржи и овса.
За ними шел лес. В стороне светился глубокий Нарев. Настала вечерняя заря, и
Юлии было слышно, как гонят домой скотину: пастух играл на рожке, хлопал бичом;
рыжеватое облачко вилось над тем краем сада, где он соприкасался с улицей:
коровы да козы поднимали пыль. Говор, шаги, клохтанье кур, собачий лай долетели
до Юлии – и вдруг все затихло, только слышался в воздухе неопределенный шорох,
как бы дыхание природы. На небе пылала заря, и Нарев сверкал в заходящем
солнце, как золотисто-пурпурный плат.
Юлия стояла недвижимо. Какой мир, какая тишь!
Ничто не заботит эту красоту, величаво отходящую ко сну: ни война, ни холера,
бродящая из села в село, вспыхивающая то в польской, то в русской армии, ни эти
самые «недоразумения»… Юлия все глядела в сгустившуюся тьму, все слушала
тишину, и скоро ее, как и уснувшую округу, уже ничего не тревожило. Кроме одной
фразы из письма отца: «…и намерен в самое ближайшее время, а точнее, 28 числа
сего месяца, наведать тебя…»
28 мая наступало послезавтра. Что ж,
получается, что послезавтра приедет Зигмунд?!
* * *
«Ежели не произойдет ничего непредвиденного» –
вот что еще было в письме отца. Понятно – ведь Зигмунд в войске и не волен в
себе. Однако Юлия гнала от себя эту мысль, когда на другой день с самого утра
начала, а на следующий день продолжала мыть, чистить, обметать паутину в своем
доме, готовя его к приезду супруга. Отродясь ей не приходилось делать ничего
подобного, однако отсутствие сноровки с лихвой возмещалось усердием.
Она и сама не знала, с чего так убивается? Не
для того же, чтобы порадовать Зигмунда, – вот еще! Но нестерпимо было для
ее гордости, ежели бы он застал ее в пыли и беспорядке, обиженную и униженную.
Она должна была встретить его победительницей, хотя какая уж победа в том, чтобы
стекла сверкали, пол был выскоблен добела, а кругом стояли в кувшинах полевые
цветы, Юлия и сама толком не понимала. Она знала только, что это нужно,
нужно!.. И как вставала с рассветом, так и не присаживалась ни разу, потому что
от Антоши по-прежнему пользы было мало. Юлия отправила его топить баню – он
ушел на подгибающихся ногах и приполз часа через два, чтобы заплетающимся
языком сообщить, что баня вовсе обрушилась и он там лишь «угорел попусту».
Юлия, которая все это время довольствовалась
мытьем на кухне, в лоханях, едва не зарыдала от разочарования. Ей так хотелось
вволю попариться и промыть волосы до скрипа, до золотого игривого блеска! Так
хотелось!.. Она с изумлением призналась себе, что весь этот сабантуй затеяла
лишь для того, чтобы создать приличную рамку для своей красоты, которую вернет
себе после купанья в травяных душистых отварах. Чтобы предстать перед Зигмундом
прекрасной, неотразимой, душистой, прельстительной… Она хотела соблазнить его,
наконец-то призналась себе Юлия – и так почему-то расстроилась из-за этого
открытия, что не бросила уборку лишь потому, что ничего никогда не делала
наполовину.
Однако ей надо же было с кем-то расквитаться
за свою слабость перед этой несусветной любовью! Под рукой оказался зеленоватый
Антоша, по вине которого Юлия теперь не встретит мужа несказанной красавицей, а
потому она с наслаждением прогнала денщика с глаз долой, наказав лучше не
попадаться барину. Антоша, который до смерти боялся хозяина и знал, что грех –
на нем, счел себя не обиженным, а даже счастливым и убрался бог весть куда так
скоро, как только несли его подгибающиеся ноги. Юлия же с остервенением
завершила уборку, а когда взглянула на себя в зеркало, поняла, что лучше
утопиться в реке, чем появиться в таком виде перед Зигмундом.
На счастье пришла молочница, пани Зофья,
которая была еще поутру и с охотою взялась сварить для «пана барина» щи
(поразить мужа своим поварским искусством Юлия бы очень хотела, но решила не
рисковать, чтобы не поразить его заодно и насмерть). Зофья притащила горшок со
щами, засунула в печь – допревать, развязала узел с добрым окороком, караваем,
маслом и яйцами вкрутую, выкатила на стол десяток прошлогодних еще, привялых
яблок и, отдышавшись, спросила, отчего так грустна ясная пани в столь
счастливый день.
Ясная пани поведала добродушной польке свою
печаль – и…
– Да боже ж мой! – воскликнула Зофья,
хлопнув себя по сдобным бокам. – Да этому горю я вот как помогу! В два
счета! Мы нынче как раз топили с утра баню, жару еще и теперь довольно. О любую
пору, как будет угодно пани, милости прошу, окажите честь! Я и щелоку
приготовлю, и мыльце у меня есть маленькое – от старых времен. Милости прошу!
Вот так и вышло, что уже в сумерки,
разделавшись наконец-то с хозяйством, Юлия пробежала с узелком под мышкой через
сад пани Зофьи, заросший беленой, крапивой да куриной слепотой, и затворила за
собою дверь баньки.
* * *
Бог ты мой! Да она ведь чуть ли не год не
мылась в бане – все ванны, да какие-то чаны, да жалкие лохани, ну а в такой,
черной, – вообще с тех предавних времен, когда как-то раз упросила няньку
Богуславу взять ее с собой попариться! И, как всегда, при воспоминании о
Богуславе сердце так заболело, так начала угрызать совесть, что Юлия даже губу
прикусила. Каков ни страшен был Яцек, он для старухи оставался единственной
родней, а она-то что сделала для своей любимой няньки! Дай бог, чтобы Богуслава
не возвращалась в мятежную Варшаву и не узнала… никогда б не узнала!
И в очередной раз подумала Юлия, что ей не за
что укорять мужа: они квиты. Они воистину два сапога пара в своем нерассуждающем
стремлении сметать с пути все преграды… Нет, надо все начинать сначала, с
новой, чистой страницы! Такой же чистой, какой вскоре будет и она сама.
Обмылочек пани Зофьи и впрямь лежал здесь с
весьма старых времен, может, с последнего раздела Польши, такой он был
заскорузлый, засохший, неподатливый. Юлия всю себя исцарапала, пока он не стал
пригоден к делу. Но скоро она сделалась розовая и благоухающая, волосы скрипели
от чистоты, а душа словно бы тоже отмылась и открылась надежде на счастье. Юлия
чувствовала себя, как невеста накануне первой брачной ночи, а потом смущенно
подумала, что нынче и впрямь может сбыться у них с Зигмундом ночь счастья. У
нее пересохли губы, когда она представила, как это будет – целовать его. Ладони
запылали, вспомнив мраморное, теплое, шелковистое совершенство его тела, и она
решила, что сегодня в их спальне не будет обманщицы-тьмы. Юлия зажжет все до
одной свечи и будет смотреть в глаза своего любимого, увидит его красоту и
мужскую мощь… И Зигмунд тоже увидит ее глаза, и страсть, и любовь к нему – эту
невероятную любовь, от которой она изболелась, исстрадалась вся!