Глава 5
Ноябрьская ночь
Первое осознанное ощущение пришло к Юлии через
несколько часов беспрестанной гонки, когда конь начал засекаться и она дважды
едва не свалилась с седла.
Сбоку при дороге маячило какое-то строение.
Кажется, постоялый двор. Да, вчера они с Адамом пили здесь чай.
Юлия даже зубами скрипнула при этом
воспоминании, стукнула было коня каблуком, ничего так не желая, как снова
отдаться бешеной скачке, но конь пошел неуверенно, спотыкаясь с первых шагов, и
она почти с ненавистью натянула повод, поворачивая к трактиру, понимая, что
лучше дать этой кляче час-другой передохнуть и только потом продолжать путь,
чем загнать ее, а потом бог весть сколько сидеть, дожидаясь почтовых лошадей,
убивая себя неподвижностью – и воспоминаниями.
Хозяин, конечно, сразу узнал красивую панну,
которая останавливалась здесь вчера со своим спутником, миловидным, как ангел,
и сунулся к ней с приветствиями, однако выражение ее лица не больно-то
располагало ни к любезностям, ни к расспросам, а потому он только подал ей чаю
да варенья и отошел к стойке, исподтишка наблюдая за нею и недоумевая, какая
такая причина превратила очаровательную хохотушку в это угрюмое, замкнутое
создание с невидящим взором, – и куда подевался ее спутник?! Неужели это
он так огорчил, так опечалил прекрасную панну? Ох, окрутни, окрутни чловек!
[23] Как только таких земля
носит?!
Адам, надо полагать, уже добрался до Варшавы и
успел принять участие в том «деле», кое было столь важно для Сокольского. Даже
плаща своего не пожалел! Юлия дернула уголком рта, что должно было означать
усмешку. Из-за плаща-то и вышла путаница! Да из-за соседства пана Валевского,
коего Адаму пришлось сопровождать… Однако лукав, ох, лукав же пан Зигмунд! Ишь
как костерил Адама: дезертировал, мол, сбежал с девицею, – а сам бросил
своего драгоценного Валевского на попечение столь ненадежного человека, чтобы
нынче же ночью, без помех, предаться разврату… да не с той, не с той, которую
ожидал.
Стало быть, им обоим не повезло, оба
обманулись в своих надеждах! Как говорится, l’homme propose…
[24]
Теперь, наверное, дело уже разъяснилось.
Скажем, поутру Сокольский отправился благодарить Аннусю за доставленное
блаженство – а что блаженство было, даже Юлия, в своей жгучей ненависти на весь
мир, не могла отрицать! – ну пришел, стало быть, а она захлопала своими
глупенькими глазками и залепетала что-то столь несообразное, что в душу
Зигмунда закрались подозрения, он принялся выпытывать дотошнее – и вся истина
открылась ему…
Юлия схватилась за сердце. Ох, а она-то
думала, что позор, будто клеймо, жжет лишь первое мгновение! Чудилось, уже не
может быть ей больнее, чем в те минуты, когда она опрометью бежала в свою
спальню и торопливо одевалась, не глядя швыряла вещи в баул, даже не замечая,
что слезы капают на толстую белую кошку, спокойно спавшую в ногах на ее
неоправленной постели. По счастью, работник, ночевавший на конюшне, был приучен
не задавать вопросов господам: страшно зевая и привычно бормоча: «Швилечке!»
[25],
оседлал ее коня, навьючил баул, помог
сесть в седло и отворил ворота, а сам повалился в сено досыпать, даже не
задумавшись, зачем канула в непогодную ночь ясновельможная пани.
Она причесалась, умылась у придорожного ставка
[26],
не желая пугать людей своим
всклокоченным безумным видом, не желая, чтобы хоть кто-то мог догадаться, какая
змея сосет ее сердце! Но, верно, хозяин сего постоялого двора все же заметил ее
отчаяние: вон какие сочувственные взгляды бросает из-за стойки!
Юлия на миг закрыла лицо рукою, будто
поправляла съехавшую шляпку, пытаясь за это время придать ему самое безмятежное
выражение.
А впрочем, что ей до этого человека? Может,
лишь ее уязвленное самолюбие заставляет видеть и сочувствие, и пристальное
внимание, и любопытство там, где о сем нет и помину? И вдруг смутная мысль
посетила ее, мимолетная надежда осенила крылом своим! А что, ежели Зигмунд,
подобно тому кавалеру Наташеньки Шумиловой, вовсе не расположен был
расшаркиваться и благодарить за подаренную ему девственность? Может быть, для
него такие приключения – дело настолько обыкновенное, что он и слова Аннусе не
сказал? Оставил несколько денег услужливому пану Тадеку, дочке его –
какую-нибудь безделушку, да и был таков – не выяснив отношений и не обнаружив
страшного недоразумения, сломавшего Юлии жизнь?
Она с трудом подавила всхлипывания и
невероятным усилием воли заставила себя вернуться под трепетное крыло надежды.
Коли так… Коли так, о случившемся не знает
никто, кроме нее. И ежели Господь и Пресвятая Богородица будут милосердны к
ней, великой грешнице, ежели увидят, как она горюет и раскаивается, то событие
сие останется тайною для всех. И, быть может, удастся дома умилостивить
разгневанного отца, сославшись на пустую причину: поездку в гости, внезапную
прогулку, дурь, ударившую в голову, понести наказание, пусть даже и порку, как
это было в прошлом году, когда она загнала лучшую отцову тройку, выиграв пари с
тем самым злосчастным курьером Пивовововым. Сейчас она была на все согласна,
лишь бы удалось сберечь тайну. Она отменно умела забывать то, чего не хотела
помнить, и как бы черный платок набросила на воспоминания о сплетенных телах,
ладно танцующих под вечную мелодию – мелодию страсти, о губах,
мучительно-сладостно терзавших друг друга… Нет! Нет! Не думать об этом! Она
старательно лелеяла уверенность, что Зигмунд никому ничего не скажет, никто ни
о чем не догадается, что их с Сокольским судьбы, скрестившись на мгновение и
вызвав смерч, подобно двум взвихренным потокам ветра, разлетелись в разные
стороны и никогда не сойдутся впредь. А коли так… Воротясь в Варшаву, она отыщет
Адама, и… и, может быть, еще не все для них потеряно!
Даже тень надежды была столь отрадна, что Юлия
с наслаждением отхлебнула чаю, и румянец взошел на ее щеки, и ярче заблестели
глаза, и хозяин, добрый человек, не спускавший с нее глаз, мысленно возблагодарил
за это внезапное преображение Матерь Божию и украдкой смахнул умиленную слезу.
* * *
Да. Единственное спасение и утешение сейчас –
дом, родители, уют, забота и любовь отца с матерью! Все, что совсем недавно
было с охотою оставлено, брошено, теперь ласково, тепло обступило Юлию, и далее
жить без этого показалось невыносимо. И она гнала, понукала, нахлестывала коня,
однако чем ближе подъезжала к Варшаве, тем более тревога овладевала ее сердцем.