Меж тем мы выстроили себе дом на маленьком холмистом пятачке земли, на задворках Страндхилла. Не дом даже, а так, хибарку, но зато рядом с танцевальным залом и подальше от Слайго. С другой стороны, если Тому нужно было в город, то ехать было всего ничего. Наша спальня окнами выходила на Нокнари, оттуда была даже видна гробница королевы Медб на самой ее верхушке; странно это было — мы, молодая пара, лежим тут на кровати, на дворе современность, тридцатые, а она лежит там — в своей постели, в своей leaba,
[50]
как говорили, и спит себе там вот уже четыре тысячи лет. Еще с нашего шаткого крылечка открывался неплохой вид на остров Кони, и хотя высь острова его закрывала, я-то знала, что там, за ним, стоит Металлический человек, вечный, незыблемый — и я мысленным взором видела, как он все так же стойко и преданно указывает на глубокие воды.
«Полет в Рио». «Цилиндр».
[51]
Перед глазами всей страны стояло не узкое и беспокойное лицо де Валеры, а узкое и беспокойное лицо Фреда Астера.
* * *
Самые важные шишки — и те ходили в кино. Была бы это церковь, им бы, наверное, поставили именные скамьи. Но в кинозале все их меха в основном занимали балкон. Весь прочий Слайго теснился внизу. Тут был бы настоящий бедлам, но мистер Клэнси и его братья служили в армии, а потому строили местных завсегдатаев, как непослушных новобранцев. Едва какой парень начинал хулиганить, как его тотчас же за ухо выводили в темную дождливую ночь, а этого мало кому хотелось. О, против поцелуев мистер Клэнси ничего не имел, он ведь был не священник, да и что он мог поделать, когда выключали свет. Нет, то была не церковь, там было лучше, чем в церкви, гораздо, гораздо лучше. Только в кино можно было оглядеться и увидеть вокруг такие просветленные взгляды, какие священники да пасторы только мечтают, наверное, увидеть на лицах своих прихожан. Весь Слайго, стиснутый в потную толпу, самые разные люди из самых разных слоев, принцы и нищие — всех их объединили эти чары. Можно было сказать: вот она, Ирландия, свободная и единая, и в кино так оно всегда и было. Хотя Том и держал меня в Страндхилле в карантине, ждал, пока мать совладает со своей неприязнью ко мне, но по субботам он все-таки выпускал меня на волю. Мы с грохотом въезжали в город на его маленьком автомобильчике и занимали свои места в кинотеатре, будто бы опасаясь, что если не пойдем, то пропали наши души.
В кино все так и отпускали шуточки в адрес соседей, а многие парни так и вовсе костерили друг друга на чем свет стоит. Намеки делали и насчет разных политических пристрастий, которые когда воспринимались совершенно беззлобно, а когда и вполне серьезно, и в тридцатые стало заметно, как мало-помалу ситуация накаляется. О состоянии страны можно было судить по тому, какая ругань стояла в кинотеатре субботним вечером. Мистер Клэнси, разумеется, соблюдал нейтралитет, да и в целом, по-моему, не очень-то интересовался политикой. За сквернословие отсюда могли и навсегда выставить, так что, если верить Тому, тут все было строже, чем в самом парламенте.
— За то, что можно безнаказанно произнести в Дойл-Эрен, тебя вон вышвырнут из «Карнавала», — говаривал Том.
Перед фильмом всегда крутили кинохронику, и если, например, показывали новости о гражданской войне в Испании, тут же начинались смешки и шуточки в адрес «голубых рубашек». И мистеру Клэнси с братьями приходилось немало потрудиться, чтобы выцепить из толпы всех шутников.
— Тупая деревенщина, — обычно говорил Том.
— Хитрожопый народец, — говорил Джек, когда не был в Африке. Хотя он и не поддерживал «голубые рубашки».
— Хитрожопый он, этот твой дружок О’Даффи, — бывало, говорил он Тому.
Но Том только хохотал в ответ, потому что любил своего брата Джека и не обращал внимания на то, что тот говорил. В этом-то и заключалось самое большое очарование Тома — как друга и как брата. Добродушие у него было в крови. И еще он считал Джека гением, потому что тот получил аж два диплома в Голвее — по геологии и инженерному делу, в то время как сам Том всего лишь пару месяцев проучился на юридическом. Все словечки Джека Том подхватывал сразу, так повелось с давних времен, когда они были еще совсем мальчишками. Не знаю, как в эту их дружбу вписывался их брат Энус. Хотя тогда я, конечно, про бедного Энуса ничего толком и не знала.
Однажды вечером, на показе «Цилиндра», я шла в дамскую комнату, как вдруг у меня на пути выросла знакомая темная фигура. Холостые мужчины, как правило, нечасто позволяли себе заговаривать с замужними женщинами, но Джон Лавелл был не из тех, кто соблюдает правила. Теперь, когда его партия надежно укрепилась у власти, он, казалось, процветал, хоть и всего-навсего косил на муниципальном жалованье чертополох по обочинам. Но все ж это лучше, чем быть в бегах или хлебать арестантскую тюрю в Куррахе. Ему, верно, нравился черный цвет, потому что одевался он только в черное и потому здорово походил на ковбоя — с этим своим бледным лицом и волной темных волос. Для обычного дворника он недурно разбирался в жилетах. Сама я была одета в свое выходное лиловое платье, что само по себе вместо меня говорило о многом. Хотя Джону Лавеллу всегда было наплевать на то, как следует поступать, а как не следует.
— Привет, Розанна. Эх, до чего же ты хороша!
Вот уж не ожидала услышать от него такое. Да и ни от кого не ожидала. Он ведь никогда даже не пытался за мной приударить. Если б не та ужасная трагедия, мы и не познакомились бы вовсе. Быть может, он все еще считал, что это я тогда привела к ним тех солдат-фристейтеров. Быть может, эти его слова — своего рода изощренная месть. Но что бы там ни было, а всерьез я их не восприняла, протиснулась мимо него и пошла себе дальше. Да и мочевой пузырь у меня чуть ли не лопался.
— По воскресеньям я обычно в Нокнари, — сказал он мне вслед. — По воскресеньям, в три часа я всегда возле Медб.
Я вся зарделась от смущения. Рядом выстроилась небольшая очередь из женщин и девушек, которым тоже понадобилось в туалет, но все они молчали, потому что позади нас шел фильм. На самом деле трудно было разобрать, что там сказал Джон Лавелл, но я все расслышала. И надеялась, что слышала его только я одна. Быть может, он просто старался быть со мной повежливее. Быть может, он просто хотел сказать что-то вроде: эй, я знаю, ты там живешь неподалеку, ну и частенько бываю в тех местах.
На танцах я его ни разу не видела. Вы учтите, что теперь я бывала в «Плазе» не так часто, как раньше, когда была незамужней девчонкой и могла играть на пианино сколько влезет. Но в те времена замужние женщины не работали. В те времена мы были что твои мусульманки, мужчины так и старались упрятать нас по домам, выпуская только тогда, когда показывали отличный фильм.
Но Джон Лавелл был не просто прохожий. Не какой-нибудь там мужлан, который пройдет мимо тебя на улице да отпустит у тебя за спиной какую-нибудь сальность, нет, Джон Лавелл был важный человек, потому что он знал моего отца и знал кое-что про моего отца. Можно сказать, нас связывали две смерти — смерть его брата и смерть моего отца. Нам бы быть врагами, но отчего-то мы с ним совсем не враждовали. Против него я ничего не имела, даже если и за него не была. Все это мне по сей день непонятно. Видела я его редко, а в снах моих он то и дело появлялся. В моих снах он всегда погибал от пули, как это случилось с его братом в реальной жизни. Во сне я часто видела, как он умирает. Держала его за руку, ну и все такое. Как сестра.