Баньелли встаёт и направляется к буфету.
«Ты не чувствуешь себя Иудой, Лючио?» — спрашивает он.
Бенедикт XX боится войти в историю под прозвищем Предатель. Или Проклятый. Или каким-нибудь в этом роде.
«Мы — Иуды, Карло». Спирокки озвучивает то, что вертится у Папы на языке. «Мы должны были стать Иудами. Это было понятно ещё с того момента, как Джереми поднял тебя из гроба».
«Он поднял меня из гроба, а я должен предать его? Вот что меня пугает».
«Ты понимаешь, что другого пути нет. Или Джереми, или Церковь. Он разрушает систему, создававшуюся веками».
Баньелли держит в руке бокал с красным вином. Второй он подаёт кардиналу. Тот возвращается на диван и устремляет свой взгляд в пустоту.
«Карло, что ты видел там?»
Это вопрос, которого Баньелли ждал все эти годы. Что он там видел. Его спрашивали об этом, но не те люди, которым он готов был ответить. Он поворачивается к Спирокки и прикрывает глаза. Один из немногих, кто побывал за гранью и вернулся. Точно знающий, что находится за этой гранью.
«Ты хочешь это узнать?»
Он смотрит на Спирокки в упор, глаза в глаза, и кардинал отводит взгляд. Он не знает, хочет ли. Это слишком сложный вопрос. Неправильный вопрос. Но Спирокки сильнее собственного страха. Страха перед ответом, который он ожидает услышать.
«Да, — отвечает он. — Я хочу это знать».
Точка невозврата пройдена.
«Там нет ничего».
Спирокки смотрит на Баньелли. В его глазах вопрос.
«Там нет ничего, Лючио. Никакого белого коридора. Никаких родных и близких, встречающих тебя в раю. Никакого рая. Никакого ада. Там пусто и темно. Это беспамятство, вечный сон, Лючио. Мы верим в пустоту».
Спирокки встаёт и проходится по комнате. Потом оборачивается.
«Нет. Мы верим не в пустоту».
Я не смогу рассказать вам, что чувствует кардинал. Не смогу передать это его словами. Поэтому попробую объяснить так, как умею. Так, чтобы вы поняли.
Церковь — это здание. Очень красивое, чаще всего. Нотр-Дам де Пари — это шедевр. Кёльнский собор — это шедевр. Храм Христа Спасителя в Москве — это шедевр. Казанский собор — тоже шедевр. Массивные, давящие стены, гигантские колонны, великолепные росписи и скульптуры. Витиеватые химеры, красные кирпичи, разноцветные купола. Храм Василия Блаженного шедеврален. Если бы не Церковь, не было бы архитектуры. Великолепные идеи гениальных зодчих прошлого никогда бы не реализовались.
Выше прочих — Саграда Фамилия. Это не просто шедевр. Идею этого храма Гауди подсказал сам Бог, потому что человек не способен измыслить такое. Человек не может продумать каждый камень, каждый кирпич — витиевато изукрашенный, наполненный демонами и химерами, языческими символами, переплетающимися с христианской мифологией. Творение Гауди, этого безумца, не должно было быть закончено. У него ведь не было чертежей. У него были только эскизы — великолепные, гениальные. В 1926 году оборванный старик попал под первый барселонский трамвай. Краны остались стоять над Саградой. Через много лет после этого собор решили достроить. Чёрт возьми, что они наделали? Этот уродливый, систематически правильный модерн и рядом не стоит с неоготическим великолепием Гауди. Бог умер в этой новостройке. Только четыре солнечных креста на вершинах Саграды по-прежнему кланяются солнцу.
Любая церковь внушает уважение. В ней ощущается какое-то величие. Мощь, сила. Люди кланяются ей — искусственно, неискренне. Крестятся, плачутся писаным образам, что-то шепчут про себя. Это напоминает языческий культ.
Отец с ребёнком идут по улице мимо церкви. Отец поворачивается к этой белой громадине и кланяется, целует нательный крестик, трижды крестится. И сына прижимает рукой к земле. Это культ, какое-то болезненное отношение. А ведь Богу достаточно самой твоей веры. Ему известно, что ты веришь в него. Он знает об этом: ты же сам всем доказываешь, что он всеведущ. Он чувствует это, даже когда ты просто идёшь по улице. Когда просто смотришь кино. Когда ешь свои чипсы. Когда занимаешься сексом. Ты дитя его — зачем ему унижать тебя, ставить на колени, складывать твои ладони? Будь собой.
На самом деле Бог есть везде. Для того чтобы он услышал тебя, не нужно идти в церковь. Не нужно биться лбом об пол, креститься и кланяться иконам, становиться на колени и шептать мантры-молитвы. Бог слышит тебя всегда. Когда ты идёшь по улице и просто думаешь про себя. Когда лежишь в постели и думаешь. Когда сидишь в сортире и напеваешь популярный хит. Он слышит тебя. В любом случае, потому что он — внутри тебя, внутри кровати, в стенах, деревьях, листьях, заборах и даже в том дерьме, которое ты спускаешь в унитаз. Он — везде. По-всю-ду.
Он услышит тебя всегда. И, может быть, поможет. Молитва — это просто мысль о том, что тебе что-то нужно. По-настоящему нужно что-то, без чего ты не сможешь.
Конечно, нет никаких ангелов, никакого ада с котлами и рая с кущами и арфами. Это всё суеверные выдумки тёмного Средневековья. Загробная жизнь не имеет ничего общего с облаками и геенной огненной.
Хочешь молиться — молись. Хочешь воровать — воруй. Не суть важно в данном случае. Церковь создала сложную систему символов, основанных не на вере, а на страхе. Чучмек молится своему крокодилу, потому что хочет, чтобы тот сделал его толстым и богатым, а его жену и детей — сильными и красивыми. А христианин бьётся лбом об пол, чтобы его не карали. Чтобы его не варили в котле. Ницше, старая шельма, писал правильно: бог-паук, Иегова Кана, жестокий бог.
Нет ничего предосудительного в том, чтобы попросить у Бога миллион баксов или славную оргию с девочками. Исполнять или нет — это уже его дело, он сам решит, насколько ты достоин того или иного. И для этого нет смысла идти в церковь, креститься, бить челом и ставить свечи. Он и так всё слышит. Великолепно слышит — неужели вы принимаете его за глухого?
Нет смысла искать в Библии ответы на все вопросы. Их там нет. Там только сказки. Ответы — у тебя в голове и у тебя в кармане. Ответы — написаны на витринах. И в Библии, и на неоновой вывеске ты с равной долей вероятности можешь найти как правильный, так и неправильный ответ.
Ему не нужны жертвоприношения. Не нужны храмы и иже с ними. Он есть, пока вы в него верите. У себя ли в постели или в ливийской пустыне — неважно. Храм — это просто способ донести до тупого обывателя: эй, иди сюда, тут интересно. Вера, ага. И так испокон веков. Храм — это неоновая вывеска Бога, его рекламный ролик, созданный умелыми продюсерами.
Именно об этом и думает Спирокки. После смерти ты найдёшь то, что ожидаешь найти. Неверующий обрящет пустоту. Верующий — то, во что он верит.
«Мы верим в Бога, Карло», — говорит Спирокки.
Кардинал не кривит душой. Он может быть каким угодно подлецом и негодяем, может убивать чужими руками и наживаться на крови, но он верит в Бога. Он почти потерял эту веру незадолго до появления Джереми Л. Смита. Он уже ни во что не верил. Не верил даже тогда, когда Бенедикт XX поднялся со своего последнего ложа. Но манна небесная стала для Спирокки прорывом. Он снова уверовал. При этом в нём росла ненависть к Джереми. Он ревновал. Ревновал Бога к Джереми Л. Смиту. Кардинал Спирокки не мог понять, почему Господь среди всех людей избрал такого недостойного, такого низкого и слепого. Он, кардинал, всю свою жизнь посвятил служению Богу, а Джереми только и знал, что богохульствовать, но именно Джереми стал новым Мессией. Ревность вкупе с верой позволили кардиналу принять решение.