Проснулся – ни девки, ни денег, ни котомки! Главное дело, пиджак забрала, в рубахе оставила! Осень же на дворе, сама в плащике звону дает, понимать должна!..
Уткнулся Аким в чей-то спальный мешок, провонявший потом, репудином, дымом, и дал волю чувствам, охмелел вроде бы, хотя во рту другой день маковой росинки не было. Друзья-то, соратники-то, очески-то эти ходят, варят
– чует же носом пищу, охотник же – нюх у него будь здоров! Да и посудой звякают, тоже слышно. Конвоир за палаткой все шуточки шутит, так и подмывает рвануть из палатки и вмазать ему между глаз! Эх, люди! Для них хотел сохатого добыть, угасающие силы чтобы поддержать, такого человека стравил и за ради кого? Тьфу на всех на вас! Простодырый какой он все же, Якимка этот! Ко всем с раскрытой нараспашку душой, а туда – лапой! То его оберут, то наплюют в душу-то…
Выплакался Аким, легче ему стало. Жалостью все еще подмывало изнутри, но и высветлило опять уже нутро-то, будто солнышком, после затяжных дождей восходящим. К людям Акиму хотелось, про Петруню поговорить, поглядеть, как он там? Или помолчать вместе со всеми. С народом и молчится совсем не так, как в одиночку. Он это еще с Боганиды ведал. И только подумал Аким о людях, только ощутил потребность в них, под чьими-то сапогами хрустнула трава, треснула щепка, кто-то скреб по брезенту ногтями, расстегивая палатку.
«Неуж опять допрашивать?» – Аким притаился в спальном мешке, закрыл мокрые, заплаканные глаза плотно-плотно и даже вознамерился всхрапнуть.
– Эй, слышь! Аким! – кто-то дергал за спальный мешок. – Иди, попрощайся с корешом…
Над обрывом речки, во мшистом бугре могилка, белеющая обрубками корней, со свесившимися с бруствера кисточками брусники и уже бесцветными, будто жеваными, листьями морошки. Некрашеный гроб косо стоял на сырой супеси и на рыжих комках глины, выкайленных с нижнего пласта. Непривычно нарядный, прибранный, в белой рубахе с синтетическим галстуком на шее, смирно лежал в гробу Петруня. Волосенки, за сезон отросшие, зачесаны вверх, обнажили чистый, не загорелый под шапкой лоб, даже баки косые кто-то изобразил покойнику – в отряде есть на все мастера. Руки Петруни в заусенцах, в неотмывшемся мазуте – с железом имел дело человек, голова пришита рыбачьей жилкой ноль четыре, шов под галстуком аккуратный, почти незаметно, как исхрястал человека зверь, и весь Петруня хороший… Только темные, точно нарисованные царапины от когтей, и глаз, закрытый подпально-красным осиновым листом, похожим на старинный пятак, смазывали торжественную красоту церемонии, не давали забыться, притягивали и пугали взгляд – все правда, зверь, схватка, гибель человека – все-все это не сон, не байка про страсти-ужасти, которые есть мастера в отряде так рассказывать, что ночью заорешь и вскочишь. Давило в груди, стыдно сделалось Акиму за свои мысли, слезы, да и за все его недавнее поведение там, в палатке, – человек погиб, человека, его друга и помощника, зверь лютый изодрал, изничтожил, а он комедию ломал, лахудру какую-то вспоминал, себя жалел, тогда как Петруня-то вон, бедный, какой весь искорябанный, изжульканный…
Кто-то Петруне запонки свои блескучие в рукава вдел, штиблеты на микропоре отдал – видны носки штиблет из-под полотна, полотно из нутра палатки выдрано, и хотя его мыли в речке, сажа, пятна да комариные отдавыши заметны. Нет чтобы увезти человека в Туруханск, похоронить честь по чести, с оркестром, в красном гробу… Вечно так: работаешь – всем нужен, подохнешь – сразу и транспорту нету, и горючее кончилось, и везти некому.
А может, ребята не отдали? Ребята хорошие собрались в отряде, много пережили, все понимают, зря он на них бочку-то катил, оческами обзывал – нашло-наехало. Отдай покойного, кто его там, в Туруханске, хоронить будет? Кому он нужен? Увезут из морга на казенной машине, в казенном гробишке, сбросят в яму, зароют – и все, кончен бал! А тут кругом свои люди, горюют, о собственной кончине каждый задумывается, иные вон плачут, жалея покойного и себя.
Аким не заметил, как сам завсхлипывал, заутирался забинтованной рукой, его дернули за полу куртки: «Тихо ты!..» Начальник говорил речь:
– …Пробиваясь сквозь таежные дебри, продвигаясь вперед и вперед по неизведанным путям, к земным кладам, мы теряем наших дорогих друзей и соратников, не боюсь сравнения, как героических бойцов на фронте…
«Хорошо говорит! Правильно!» – Аким слизнул с губы слезу, и ему снова захотелось умереть, чтобы о нем вот так же сказали и чтобы Парамон Парамонович с целины приехал, и Касьянка, может, прилетела бы…
Его подтолкнули к гробу. Не зная, что делать, Аким глядел на руки Петруни, и оттого, что они, эти руки, были в мазуте, гляделись отдельно, виделись живой плотью – окончательно не воспринималась смерть. Аким вздохнул, послушно ткнулся лицом в лицо друга и отшатнулся, ожегшись о холодную твердь; словно в чем-то пытаясь удостовериться, торопливо тронул руки Петруни, они, как вымытые из берега таловые коренья, были тверды, безжизненно шероховаты и тоже холодны. Так это все-таки всерьез, взаправду! Нет Петруни! Петруню хоронят!
Акиму захотелось кого-то о чем-то спросить, что-то сделать, наладить, вернуть – не может, не должно так быть, ведь все началось с пустяка, сохатого черти занесли, он, Акимка, хотел его стрелять на мясо. Петруня увязался посмотреть – любопытство его разобрало. Ну и что такого? Охоту посмотреть всем интересно, чего особенного? И вот, столько изведавший, под смертью ходивший человек, так случайно, нелепо, не всерьез как-то…
Но ничего уже не надо говорить и поправлять. Когда Аким протер все тем же испачканным комком бинтов до слепоты затянутые мокретью глаза и распухшие губы, он увидел старательно, умело работающих людей. Словно выслуживаясь перед кем, угождая ли, они вперебой закапывали узенькую земляную щель и уже наращивали над нею продолговатый бугорок.
Аким повернулся и побрел бесцельно и бездумно в тайгу. Ноги приволокли его к вездеходу, он постоял возле машины, тупо в нее уставившись, чего-то соображая, и вдруг стиснул зубы, без того бледный, с завалившимися щеками, он побелел еще больше – ему нестерпимо, до стона, до крика захотелось вскочить на машину, затрещать ею, погнать вперед и конем этим железным, неумолимым крушить, сворачивать все вокруг, поразогнать все зверье, всех медведей, коих столько развелось в туруханской тайге, что сделано отступление от закона, разрешено их тут, как опасных зверей, истреблять круглый год. Но машина разобрана, картер вскрыт, рука изувеченная болит – куда, зачем и на чем он двинет? Кроме того, товарищи-друзья, хлопотали насчет поминального ужина.
Опытный начальник отряда выставил от себя литровый термос со спиртом, выпил стакан за упокой души рабочего человека, забрал планшет, молодую практикантку с молотком на длинной ручке и увел ее в тайгу – изучать тайны природы.
Разведчики недр оживились, забегали по лесу, застучали топорами, котлами, взбодрили очаги, забалтывая на них консервированные борщи, кашу-размазню. В отдалении, чтоб «падла эта» не воняла на добрых людей, Аким в отожженном от мазута ведре на отдельном костре варил медвежатину, и плыли ароматы по редкому лесу, вдоль речки Ерачимо и даже дальше, может, до самой Тунгуски, потому что в варево медведебой набросал лаврового листа, перца горошком, травок, душицы, корешков дикого чеснока. Из ведра опарой поднималась рыжая пена, взрываясь на головнях, она горела, шипела, издавая удушливый чад.