Дорожка десятая
СОРОК ОБЩИХ ПРИЗНАКОВ
Вечер субботы
Говорят, женщина во всяком кобеле свинью разглядит.
Я не возражаю. Это как раз обо мне. Но хотел бы напомнить о том, что слово «циник» происходит от древнегреческого слова, обозначающего собаку.
Однако не стоит путать циников с киниками. Циники — те бегали по Древнему Риму с пеной у рта, обличая пороки. Настолько пламенно, что кое-кто даже себя сжег, обличая. Эдакие мини-Исусики. Нет уж, пошли они лесом!
Я за Древнюю Грецию. За киников вроде доброго старого Диогена. Жил в бочке, дрочил на агоре и непрестанно искал хоть одного честного человека. Александр Македонский сказал, что хотел бы быть Диогеном, если бы не был Александром. А Платон обозвал Диогена свихнувшимся Сократом.
Даже нет, я за Диогена, каким он мог быть, полностью особачившись: грызущим поводок, слюнявящим туфли хозяина, гадящим на идеальный соседский газон.
И конечно, трахающим все движущееся.
Вот он, идеал мистера А. Мэннинга.
Кучи, горы, эвересты правил загромождают жизнь. Я их вижу, вы — нет. Куда бы вы ни сунулись, повсюду правила: не кури, не ходи, покупай билеты, плати штрафы, не говоря уже про церковь с тюрьмой. Всегда — суждения, проклятия, клейма. Они — не ваш разумный выбор. Они — работа правил, засевших в ваших головах, забродившей каши мнений, чьи основания вы уже забыли. Вы их не осознаете, не понимаете, откуда всплыла мысль, не видите проложенных в вашей голове рельсов — потому что не помните. Повторяете одно и то же в миллионный раз, а память через пять минут отправляет повторенное в Лету. И глупости, и ошибки, даже грехи — все едет по рельсам, все — по правилам. Все — опять и снова.
Ваша память только и может работать, прокладывая рельсы, выстраивая правила. Они связывают вас с прошлым. Все, наполняющее вашу жизнь, — в тесной, неуютной клетке правил. А моя жизнь — огромная, бескрайняя свалка всего подряд.
Вот же парадокс! Вы забываете и потому, повторяя, думаете, что сделали впервые. Вы в тюрьме, но считаете себя свободными. А я, подлинно свободный, все помнящий, знающий корни всех своих дел, слов и мнений, способный в любое мгновение сделать по-настоящему новое, неожиданное, всегда вижу клетку пред собой.
Вы же предсказуемы, а я знаю, чем заплачу за новое и неожиданное. Перво-наперво, вы навесите ярлычок, чтобы я не затерялся в хаотичном человечьем мельтешении. «Сумасшедший», «психопат», «маньяк-эгоцентрик». А потом — в охапку и прямиком в милое заведение с решетками на окнах и рубашками, чьи рукава можно завязать за спиной.
Так что я стараюсь быть пай-мальчиком и хорошим песиком, хотя и какаю время от времени на ковер. Виляю хвостом, клянчу лакомства, гавкаю на чужих — и ни капли стыда, разве что лукавая ухмылка.
Да что угодно, лишь бы кормушка не пустела.
Если не спится, я копаюсь в себе. Созываю когорту «я» на консилиум. Пользуюсь бессонницей, чтобы пройтись по расследуемому делу, перебрать его подробности и частности. Но той ночью мысли все вертелись между рэпом о гневе Господнем от преподобного Нилла и баарсовским «Быть может, цинизм и самоуверенность вкупе с самодовольством — одно и то же?» Теперь-то я понял Баарса. Ну не смешно ли: самоуверенный, заносчивый придурок называет меня самоуверенным, заносчивым придурком? А ведь точно подмечено. Если сам себя заклеймил и припечатал, обличать других — раз плюнуть.
Я вас понял, профессор Баарс. И шли б вы куда подальше.
Я посмотрел сквозь сумрак на Молли. Лежит на боку лицом ко мне. Руку выпростала, словно держится, боясь, что матрас перевернуться может. Волосы разметались, открыв лицо. Очень женственное, сильное, но лукавое, как у Джулии Робертс.
[45]
Пухлые губы — я еще чувствовал их вкус на своих.
Медленно стянул простыню с ее веснушчатого плеча — ниже, ниже, вдоль руки, по ложбине талии. Нахмурилась во сне. Лежит, чуть выдвинув ногу вперед, прикрыв мягкое межножье — как нагие с картин Возрождения. Светлые очертания ее тела — от плеч к плавной округлости бедер.
Грудь чуть колышется в такт дыханию.
Я уже писал про студентку-философиню Сашу Ланг, прежнюю мою подружку. Она сказала однажды: я всем знаю цену, но не понимаю ничьей ценности. Тогда было 20 января 2001 года — очередной скверный день в моей жизни. Я согласился — точно ведь подмечено. Саша любила поумствовать, я — позубоскалить. Не слишком хорошее сочетание — зубоскалить куда легче. Саша это быстро поняла — ее интеллекту позавидовали бы и многие физики. Поняла: циник плюет на любые веры и убеждения, чтобы самодовольно острить по поводу вер и убеждений. Всего лишь.
Поняла: я — самоуверенный, заносчивый придурок. Я ведь действительно такой, вы не находите?
Вот Молли, нагая и спящая, в гусиной коже из-за ночной прохлады. Я понимаю, отчего смотрю на нее как похотливый старец. Она ведь так красива, так привлекательна, сладкие грезы ценою в миллионы долларов вертятся вокруг таких, как она, с ее надеждами юности, идеалами, порывами, безудержной наивностью.
Я понимаю все, а стрелка моего желания неудержимо ползет к полудню.
Я различаю и ценю истину за нагромождением лжи о себе, которой прикрываются люди.
А вот тут, мистер доктор, мы подходим к самому важному. Вот он я, приподымаю полог тайны, смотрю на вечную красоту, запечатленную в мимолетном, созерцаю истину, превосходящую любые слова. И что?
Мне всего лишь хочется потрахаться.
Тут мобильник изрыгнул гитарный аккорд, и Молли открыла глаза. Заморгала, свернулась калачиком, дрожа. Посмотрела сонно на мое лицо, затем — на моего вздыбившего простыню дружка.
— Апостол? Что за херня?
Я потянулся за мобильным.
Молли отползла, по-рыбьи трепыхаясь, щелкнула выключателем — комнату залил свет.
Я прикрыл глаза рукой, стараясь сосредоточиться на голосе, мямлившем в трубке.
— Апостол, это Нолен. Я скоро у вас буду. Позвонил, чтобы предупредить.
— Скоро буду?!
— Да ты, ты… у-у, мудак драный, у меня аж озноб по коже! — прошипела Молли.
Сжалась, простыню к шее притянула — щурящаяся, кривящаяся фурия в копне спутанных волос.
— Вы знаете, сколько сейчас времени? — буркнул я шефу Нолену.
— Извините, — выдал он простодушно. — Но тут, в общем, хлопот выше крыши.
А Молли все неистовствовала.
— Ты что, дрочил на меня?
Я шлепнул ее по голове подушкой.
— Нашли что-то? — спрашиваю.
— Еще один. Мы нашли еще один.
Молли изображала театр одного актера. Воздела руки в картинном отчаянии, на лице — абсолютное, вселенское отвращение.