— Как так, мой дорогой Говард?
— Милорд, вы сами это видите и чувствуете. В каком состоянии была Ангрия год назад? Припомните: она лежала в руинах. Мор, глад и междоусобная брань состязались за скипетр, вырванный из вашей руки опустошительной войной. И я спрашиваю, милорд, кто вверг Ангрию в эту пучину бедствий?
— Нортенгерленд! — без запинки отвечал герцог.
— Истинная правда! Так что — слабость или упрямство — увлекло вас к одру болезни развращенного мятежника и заставило склоняться над ним с заботливостью нежного сына? — Уорнер помолчал, но ответа не последовало. Он продолжил: — Что этот человек умирает, я не сомневаюсь, — умирает, подточенный беспутствами, позорящими любую природу, не только человеческую, но и скотскую. Так почему вы не даете ему умереть в одиночестве, в тоске и отчаянии, как заслуживают его преступления, его пороки? Что заставило вас мчаться туда и считать пульс безвременного старика? Можете ли вы продлить биения его сердца? Зачем вы мешаете свое свежее дыхание с последними ядовитыми вздохами развратника? Неужто в надежде очистить то, что отравлено безудержным разгулом? Зачем вам марать юные руки прикосновением к липким безвольным пальцам умирающего? Неужто ваше касание вернет силу его мышцам, заставит кровь быстрее бежать по жилам? Или вам недостает силы духа остаться в стороне, дабы тот, кто всю жизнь был рабом порока, встретил свою кончину?
Герцог приподнялся на локте.
— Вы очень грубо выражаетесь, Говард, — сказал он. — Так не годится. Я отлично знаю, что реформаторы, конституционалисты и мои собственные излишне самоуверенные ангрийцы говорят о решении своего короля провести рождественские каникулы в Олнвике. Я заранее знал, что они скажут и, в частности, что скажете вы. Однако же поехал я не в пику общественному или частному мнению и не под влиянием внезапного неодолимого порыва. Нет, поездка была предпринята по зрелом размышлении. Мои ангрийцы имеют на меня определенные права. Мои министры — тоже. А у меня есть определенные права независимо от них, независимо от кого-либо из живущих под небесами. Я утверждаю, что вменяем. Я не умалишенный и не безмозглый дурачок, как бы всесовершенный Харлау ни силился доказать обратное. И покуда это так, есть два-три вопроса, о которых я могу судить без чужой подсказки.
Первый из них — степень моей близости с милордом Нортенгерлендом. В общественном смысле я давно с ним порвал. Разрыв был для меня мучительным, ибо по двум-трем конкретным пунктам наши взгляды созвучны и никто не заменит мне его, а ему — меня. И хотя мне пришлось выкорчевывать чувства, пустившие глубокие корни в самые недра моего сердца, разве я с тех пор словом или взглядом выказывал желание примириться? Нет, этого не было и не будет. Я выбрал свой путь, и он не пересекается с дорогой Нортенгерленда. Реки крови, пролитые Ангрией в прошлом году, горы хладных трупов, которые наша страна повергла к алтарю свободы, навсегда, бесповоротно разделили нас духовно. Однако телесно мы можем — и будем! — встречаться, доколе не вмешается смерть. Знайте, Уорнер, что ни ропот подданных, ни насмешки врагов, ни укоры друзей не поколеблют мою решимость в этом вопросе.
Говард, вы не похожи на Нортенгерленда, и все же позвольте шепнуть вам один секрет. Вы тоже любите подчинять себе людей. Дай вам волю, вы бы опутали меня чарами своего острого ума, заключили в магический круг, очерченный вашим разумением. Этому не бывать. Презирайте Нортенгерленда, коли вам так угодно, ненавидьте его, гнушайтесь им — у вас есть на это все основания. Он не раз обходился с вами жестоко, говорил о вас уничижительно. Если у вас есть такое желание и представится случай, застрелите его. Только не смейте навязывать мне ваши обиды, не требуйте, чтобы я за них мстил. Отплатите ему сами! С вашей стороны это будет благородно, с моей — подло. Точно так же я не склонюсь перед Ардрахом и перед грязным рогоносцем Монморанси. Я не стану по их указке подавлять лучшие движения очень скверной натуры, не отрину те чувства, которые только и делают меня сколько-нибудь терпимым для окружающих. Я не оставлю человека, который как-то был моим товарищем, моим другом, умирать в тоске одиночества из-за того, что Ангрия бунтует и Витрополь презрительно кривится. Мое сердце, моя рука, мои силы принадлежат народу, мои чувства — только мне. И не трудитесь меня переубеждать.
Уорнер и не стал. Он молча глядел на своего монарха, который смежил веки и отвернулся, как будто готовился отойти ко сну.
— Опрометчивый шаг, — проговорил наконец министр. — Опрометчивый, хоть убейте!
Заморна очнулся от мгновенного забытья.
— Полагаю, Говард, у вас есть для меня бумаги на подпись. Давайте их сюда. Я хочу нынче же погасить все долги и ехать в Ангрию: лично убедиться в тамошних настроениях и направить их в законное русло.
Уорнер вытащил плотно набитый зеленый портфель. Герцог встал с ложа и, пересиливая усталость, начал проглядывать бумаги одну за другой. Почти час тишину нарушали лишь короткие замечания, с которыми документы переходили из рук в руки. Наконец Уорнер вновь запер портфель на замок, встал и со словами «я бы советовал вашему величеству лечь спать» взялся за плащ.
— Уорнер, — беззаботно полюбопытствовал герцог, — где лорд Хартфорд? Я давно его не видел.
— Хартфорд? Лорд Хартфорд — болван и прикидывается больным: мол, слабые легкие не позволяют ему участвовать в общественной жизни. Он удалился в Хартфорд-Холл, чтобы вдали от света лелеять свою слезливую дурь.
— Болеть — слезливая дурь? Вы очень жестоки, Говард.
— Болеть, сэр?! Чепуха! Да он так же здоров, как вы, милорд герцог! Это все действие того недуга, который, полагаю, будет преследовать его до седых волос. Лорд Хартфорд влюблен. Престарелый волокита!
— Он сам вам так сказал?
— О нет, не посмел. Однако лорд Ричтон недвусмысленно на это намекает. Я больше не желаю знать Хартфорда, сэр. Я его презираю. Его следовало бы прогнать с позором.
— Вы чересчур суровы, Уорнер. Будьте снисходительнее. А теперь я с вами прощаюсь.
— Желаю вашей светлости приятных снов, а также выспаться покрепче и набраться сил.
— Постараюсь, — со смехом отвечал герцог.
Уорнер запахнул плащ и вышел. Если бы он незримо наблюдал за монархом еще часа два, то задумался бы, какие чувства не дают сомкнуться его темным беспокойным очам. Долго Заморна лежал без сна. Ни молодость, ни здоровье, ни утомление не могли приманить к его подушке сон. Светильник догорел и погас, догорел и огонь в камине, остались только тлеющие уголья; какое-то время они мерцали, вспыхивая алым, затем тоже потухли. Мрак и безмолвие сомкнулись вокруг герцога, однако его недремлющие глаза по-прежнему следили за картинами, которые рисовало воображение. Наконец мысль уступила, и дремота взяла верх. Герцог Заморна спал мертвым сном в кромешной темноте своей комнаты.
Лорд Хартфорд только что отужинал в одиночестве и теперь читал расстеленную на столе газету, опершись на нее локтем. Перед ним стояли графин с вином и полупустой бокал. Окна обеденного зала выходили на охотничьи угодья, которые летом радовали взгляд зеленой листвой, а сейчас, в хладном убранстве зимы, внушали тоску. В былые дни холостяцкое жилье не раз оглашали дружеским смехом избранные друзья хозяина, не раз зеркальная гладь махагонового стола отражала примечательные физиономии Ричтона, Арундела, Каслрея и Торнтона. Однако сегодня Эдвард Хартфорд сидел во главе этого стола один. Увенчанный самыми зелеными и пышными лаврами, какие собирала Ангрия на брегах Цирхалы, он удалился от двора, из совета, от общества, покинул Витрополь в разгар самого блистательного сезона за всю историю города, чтобы одиноким призраком бродить по пустынным залам своей ангрийской усадьбы. Многие считали, что тяготы последней кампании немного повредили генеральский рассудок; в числе тех, кто не находил иных объяснений поступку своего друга, был и милорд Ричтон.