Он налил рюмки себе и Наде и подцепил на вилку кусок колбасы потолще. Они чокнулись и выпили.
– Позвони мне завтра утром, если не получишь «молнии».
– Хорошо, – сказал Синцов. – Если не получу, позвоню. – И вдруг вспомнил: – А как же с твоим письмом Павлу?
– Не буду ему писать.
– Как не будешь?
– Нет настроения. Увидишь – расскажи обо мне.
– Могу не сразу увидеть.
– Ничего, сам тебя найдет. Он же знает, что ты у меня был. Найдет, не беспокойся, – повторила Надя с покоробившим Синцова сознанием своей власти над человеком, о котором говорила. – Если бы села сегодня писать, мучилась бы, как получше наврать про себя, чтобы спокойно жил, не волновался. И перед тобой было бы неловко, что ты повезешь такое письмо. А на словах что захочешь, то и говори. Твое дело.
«Да, дерзка ты, – подумал Синцов с каким-то даже удивлением перед решимостью этой женщины взвалить все – и правду и неправду – на его плечи.
– И дерзка и расчетлива – все вместе! Почти уверена: не скажу ее мужу ничего из того, чего он не должен знать. И права. Действительно не скажу».
– Звони про телеграмму. Получишь или не получишь, все равно звони, – сказала Надя. – Если после десяти, позвони на работу.
Она оторвала уголок от лежавшей на столе газеты, написала на нем телефон и протянула Синцову.
– Удивляешься, что работаю?
– Нет, почему? – Синцову стало неудобно, что он и в самом деле удивился этому.
– Ничего, не ты первый. А я уже давно работаю.
– Кем?
Надя рассмеялась:
– На это трудно ответить. Если в двух словах – «палочкой-выручалочкой». В театре работаю, – добавила она серьезно. – Заведовала костюмерной, была администратором, роли на машинке печатала. Делала все, что просили. Муж убит, мамочка в эвакуации, а я – животное общественное. В начале войны пошла туда с тоски, а потом привыкла. В последнее время перешла в помрежи.
– Это что значит? – Синцов слабо разбирался в театральной жизни.
– А это тот, кто спектакль ведет. Разве тебя не удивляет, что все артисты всегда вовремя выходят и уходят со сцены, и за сценой стреляют вовремя, и море вовремя шумит, и собаки вовремя лают… Так вот все это я!
Как только Надя стала рассказывать о театре, Синцов вдруг понял, кто был тот выставленный им за дверь парень, о котором она говорила так, словно его нельзя было не знать.
Ну конечно же он знал этого человека по нескольким ролям в кино еще до войны и теперь, во время войны. Это был очень хороший артист, во всяком случае Синцову он нравился. А странные, словно выгоревшие волосы, которые помешали сразу узнать его, наверно, покрашены для съемок в какой-нибудь новой картине.
«Вот наделал бы делов, если б ему руку сломал», – с запоздалой тревогой подумал Синцов. Подумал беззлобно, потому что при всем своем хорошем отношении к Артемьеву не мог сочувствовать ему до конца.
«За что боролся, на то и напоролся». Но тут же, оправдывая Павла, подумал: «А что ему делать, если любит ее?»
И вспомнил лицо артиста, когда тот стоял в дверях и смотрел на Надю.
«А может, и этот любит?»
– Значит, Павел так и не удосужился сказать тебе, что я работаю? – спросила Надя.
– Нет, не говорил.
– Потому что для него это неважно! Он и на фронте смеялся, когда я говорила, что пойду к нему машинисткой. И напрасно. И все остальное бы успевала, что ему нужно, – она усмехнулась, – и отличной машинисткой была бы. У меня золотые руки. Правда, в самом деле! В случае чего, прокормлюсь.
– Она снова усмехнулась, кивнув на обеденный стол: – Хотя это, конечно, не на мою карточку и не на мою зарплату. Но, между прочим, и не на его аттестат. Остатки былой роскоши. По старой памяти, как Козыревой, дают ежемесячно лимит по твердым цепам. И от прежней поликлиники пока что не открепили. И мамочку и других родственничков подкармливаю и лекарства, когда они хворают, достаю. Павел злится на меня, что фамилию не сменила. Напрасно. Когда вышла за него замуж, где-то там не одобрили, считали, что должна еще вдовой побыть. Но и не настолько рассердились, чтобы лишить благ жизни. Пользуюсь пока что. Хорошая колбаска была?
– Неплохая.
– Видишь, как хорошо. А то бы хвост селедки да от силы винегрет.
– Обошлись бы и этим.
– Конечно, обошлись бы. Лишат – не повешусь. Только мамочка и родственнички ужасно на меня за это рассердятся. Ладно. Давай прощаться. Поцеловать тебя на прощание после всех происшествий можно? Господь храни тебя от бед, как наши театральные старухи говорят…
И она, сделав серьезное, даже трагическое лицо, перекрестила Синцова.
Спускаясь вниз по лестнице, он слышал, как Надя все еще стоит там, наверху, в тишине, у открытой двери. Во всем этом прощании было что-то, снова раздражавшее его против нее. Прощалась так, словно свечку за тебя в церкви ставила, сама в это не веря.
«Сейчас попам опять хорошая жизнь, опять свечками торгуют», – уже выходя на улицу, подумал он с враждебностью мальчишки, выросшего в детском доме.
11
Господь не сохранил Синцова от бед.
Встав в пять утра, он пешком пришел из общежития при комендатуре на телеграф, рассчитывая успеть обернуться, прежде чем водитель пригонит отремонтированный «виллис».
В окошко «До востребования» протянул удостоверение заснувшей, упав лицом на стол, девушке. Не той, что была первые разы, когда он заходил вчера днем, и не той, что была в последний раз, когда он зашел уже поздно вечером, после Нади, а новой, третьей. Она тяжело проснулась и, взяв у него удостоверение, стала перебирать пачку писем и телеграмм. Перебрала всю от начала до конца, зажмурилась, протерла глаза и стала перебирать снова. Во второй раз нашла. Последняя телеграмма в пачке, оказывается, была для него. Все-таки он добился своего, дождался своей беды!
Он стоял у окошечка и раз за разом перечитывал телеграмму, до тех пор, пока кто-то не тронул его за плечо:
– Подвиньтесь от окошечка, товарищ военный.
Синцов подвинулся, еще два раза перечел телеграмму, не то чтобы не понимая ее – чего уж тут непонятного! – а не в состоянии свыкнуться с тем, что она существует.
В телеграмме после адреса стояло: «Роды преждевременные Верочка скончалась письма получили Таня двадцать шестого выписалась двадцать восьмого вылетела армию запретила писать хотела сказать сама Овсянникова».
Он отошел от стойки и, поискав глазами, где бы сесть, опустился на лавку и стал думать, что же ему делать теперь, после этой телеграммы.
«Верочка скончалась…» Зимой, начав думать о своем отъезде, Таня как-то спросила, как звали его покойную мать. Не сказала, зачем спрашивает, но, значит, еще тогда решила: если будет девочка, назвать ее именем матери. И назвала. Оказывается, только для того, чтобы вспоминать, что Верочка скончалась. Сколько лет будет теперь вспоминать об этом – год, два или пять, или пока не родит другого ребенка, если родит? На все это сейчас никто не ответит. И она сама тоже.