– Было у нее с ним или нет? Или он врал мне? – спросил Люсин.
– Было, – сказал Каширин. – Я даже вызывал его, чтоб не звонил по всей бригаде.
– Ну так в чем же дело, – сказал Люсин, – беру ее на себя, и пойдем все вместе.
– Лично я п-против, – сказал Гурский.
– Почему? – спросил Люсин. – Ведь было же у нее с Дегтярем, Каширин сам подтвердил…
– С Дегтярем было, а с тобой не будет, – сказал Гурский. – Весь вечер п-пойдет прахом… И потом, есть в этом что-то п-противное.
– Чья бы корова мычала… – сказал Люсин.
– И даже п-подлое… – перебил его Гурский.
– А ну вас всех к черту! Лучше поломаем это дело вообще… – сказал Каширин.
И, уже договаривая эти слова, увидел вошедшую в комнату Таню.
Стоя там, в той комнате, она говорила самой себе, что просто ждет, когда они наконец замолчат и ей можно будет войти как ни в чем не бывало. Но на самом деле она жадно слушала, что о ней говорили. Слушала, потому что это было ее право, потому что она оказалась одна среди мужчин и они никогда не скажут ей самой того, что говорят о ней, считая, что она их не слышит. А ей нужно знать, что они говорят и думают о ней. Нужно, обидно, стыдно, интересно – все вместе.
Она вошла, не выдержав этого путаного, тревожного чувства, задохнувшись от него, как от быстрого бега, и, еще не совладав с собой, задыхаясь, сказала:
– Спасибо, Иван Иванович. Я немного вздремнула у вас. Мне пора идти…
– И, столкнувшись с трезвым, неверящим взглядом Гурского, выдержала этот взгляд и подошла к Каширину.
– А, дочка, – сказал Каширин, вставая и с грохотом отодвигая стул. У него было виноватое лицо и виноватый голос. Он выпил, и ему не приходило в голову, что она слышала, как они говорили о ней, но, должно быть, он и без того испытывал чувство стыда перед ней…
Гурский и Люсин поднялись вслед за Кашириным. Гусарова в комнате не было: он куда-то ушел. Поэтому Таня и не слышала ни разу его голоса.
– Куда ж ты пойдешь?
– Свидание назначила, чуть было не проспала у вас.
– Вот уж не думал… – сказал Каширин.
– Почему?
– А может, с нами? Мы как раз собираемся… – начал Люсин и замолчал. Кажется, Гурский толкнул его.
Таня ничего не ответила, даже не повернулась к Люсину, и, продолжая глядеть на Каширина, который растерянно взял ее за руку, сказала:
– Всем там у нас, в бригаде, передайте привет от меня, а вас, если можно, я обниму…
И она потянулась и крепко поцеловала его, не превозмогая себя, потому что сейчас, на прощание, целовала не этого подвыпившего и чувствовавшего себя виноватым Каширина, а другого, того, каким он был и каким снова будет там, в бригаде, куда он улетает сегодня ночью.
Потом она подала руку Гурскому, повернулась к Люсину и заставила себя улыбнуться:
– Вам не подаю, у вас рука болит…
– Ничего, я не злопамятный, – сказал Люсин.
Он порывался подойти к ней, но Гурский оттеснил его плечом, вышел вслед за Таней в переднюю и молча подал ей полушубок. Она благодарно кивнула ему, закрыла за собой дверь, быстро прошла мимо смерившей ее долгим взглядом дежурной по этажу и стала спускаться.
Спустившись в вестибюль, она увидела издали стоявшего около портье и звонившего по телефону Гусарова. «Наверное, опять справляется о жене. Вот почему он ушел: оттуда, из номера, звонить не хотел…» И помахала Гусарову на прощанье рукой. И он тоже заметил и помахал ей рукой.
12
Когда Таня сказала Каширину «мне нужно идти», она еще сама не знала, куда пойдет, а сейчас, спустившись в вестибюль и увидев Гусарова, вдруг решила. Кроме поручения, которое она уже выполнила, повидав Артемьева, у нее было в Москве еще одно, такое же невеселое, от той старухи, врачихи, Софьи Леонидовны, у которой она жила в Смоленске.
Таня уже два раза ходила по адресу, который ее когда-то заставила наизусть заучить Софья Леонидовна. Два раза была в этом глухом дворе, в Брюсовском переулке, и два раза не заставала женщины, которая ей была нужна.
«Ну что ж, схожу в третий раз, как раз сегодня и пойду. Может, даже и хорошо, что сегодня», – подумала она, хотя сегодня с утра ей никак не приходило в голову идти туда с этим печальным поручением.
Свернув с улицы Горького в Брюсовский переулок, она вошла в уже знакомые низкие и глубокие ворота, похожие на положенный на землю каменный колодец, дошла до самого дальнего углового подъезда и постучала в дверь на первом этаже. Она мысленно примирилась с тем, что и теперь, в третий раз, не застанет той женщины, но терпеливо стояла и стучала в дверь, глядя на лохмотья драной дерюги, на концы проводов и круглые следы звонков, на остатки таблички с фамилиями жильцов: «Никодимов – 1 зв. Волосевич – 2 зв. Курдю…» Дальше было оборвано.
Наконец, когда она решила уходить, дверь открыл тот же старик, который открывал ей и раньше, худой, заросший седой щетиной и с такой кривой шеей, что казалось, ему когда-то отрезали голову, а потом снова приставили, но уже не там, где она была, а ближе к одному плечу и дальше от другого.
– Волынская дома? – спросила Таня.
Но старик не стал, как в прошлые разы, молча вертеть головой на кривой шее, а сказал тонким, детским голосом:
– Дома. А вы к ней?
– К ней.
– Пройдите.
Он пропустил Таню, запер дверь на ключ и поплелся в глубь квартиры, волоча ноги в обрезанных, как калоши, валенках. Думая, что он показывает ей дорогу, Таня пошла за ним, но он обернулся и сказал:
– Не сюда, вон туда, по коридору последняя дверь.
И ткнул рукой налево.
Таня пошла налево, но коридора не увидела – увидела дверь; других дверей не было, и она открыла ее. За дверью действительно был темный коридор. Ударившись обо что-то, она пошла по коридору, шаря руками по стенам. Сначала она нащупала дверь справа, потом другую слева и уже думала постучать в нее, но где-то впереди услышала стук машинки и, вспомнив, как Софья Леонидовна говорила, что ее сестра машинистка, ощупью добралась до последней двери.
Машинка за дверью остановилась и снова застучала. Таня отворила дверь и шагнула в комнату.
– Можно?
Накрытая прожженной газетой настольная лампа освещала стол, у которого, сгорбясь, сидела за пишущей машинкой старуха в пальто с поднятым воротником и в вязаном платке, намотанном на шею так, что он закрывал ей рот. Старуха повернулась, и Таня вздрогнула: сидевшая за машинкой старая женщина была так похожа на свою сестру, что казалось, сама Софья Леонидовна ожила и сидит здесь, в этой комнате, перед Таней.
– Если за работой, то еще не готово, – сказала старуха. – Я болею… Тридцать страниц осталось.