Он звонил, приходил, предлагал свои услуги: что-нибудь отнести, принести и даже перепечатать рукопись.
Однажды, часа в два или в три ночи, мне позвонила Жанета: пропал Лео. В семь часов ушел и до сих пор нет. Уже звонили в бюро несчастных случаев, мать лежит с приступом, Зильберовича нет.
— Ну и что, что нет? — сказал я. — Первый раз, что ли, он поздно приходит?
Она сказала: нет, не первый, но у них такой уговор — если он задерживается, он звонит не позже половины двенадцатого.
Утром позвонил Зильберович и попросил меня немедленно приехать к нему.
Оказывается, он всю ночь был у Карнавалова. Тот дал ему, не вынося из дому, прочесть свой роман. Зильберович читал до утра и сейчас был так счастлив, как будто провел первую ночь с любимой женщиной.
— Старик, поверь мне, — Лео выдержал паузу, — это новый Толстой.
Признаюсь, эта его оценка меня довольно сильно задела. Если бы он назвал Карнавалова Гоголем, Достоевским, Чеховым, да хоть Шекспиром, это сколько угодно. Но дело в том, что Толстым раньше он звал меня. А предположить, что на земле могут существовать одновременно два Толстых, и тем утешиться я, понятно, не мог.
Я, естественно, спросил Лео, что же за роман написал этот Толстой.
Лео охотно ответил, что в романе этом 860 страниц, а называется он КПЗ.
— КПЗ? — удивился я. — О милиции?
— Почему о милиции? — нахмурился Лео.
— Ну что такое КПЗ? Камера предварительного заключения?
— А, ну да, ну конечно, — сказал Лео, — но роман этот не о милиции. И вообще это не просто роман. Это всего лишь один том из задуманных шестидесяти.
Я подумал, что ослышался, и попросил Лео повторить цифру. Он повторил. Я спросил тогда, не сидел ли этот новый Толстой в психушке. Лео сказал, что, конечно, сидел.
— Естественно, — сказал я. — Если человек задумал написать шестьдесят романов по тысяче страниц, ему в психушке самое место.
Будучи человеком очень прогрессивных взглядов, Лео взбеленился и стал на меня кричать, что с такими высказываниями мне следует обратиться куда-нибудь в КГБ или поискать себе дружков среди врачей института имени Сербского. Там меня поймут. А он, Лео, меня не понимает.
Мы тогда очень сильно повздорили, я хлопнул дверью и ушел, думая, что навсегда. Но это было не первый и не последний раз. На другой день Лео пришел ко мне с бутылкой и сказал, что вчера он погорячился.
Но когда мы выпили, он мне опять стал талдычить про своего гения и добрехался до того, что это не только Толстой, а еще и Леонардо да Винчи. Он такой оригинальный человек, что свои романы, учитывая их огромность как по объему, так и по содержанию, называет не романами и не томами, а глыбами.
— Вся Большая зона, — сказал Зильберович, — будет сложена из шестидесяти глыб.
— При чем тут Большая зона? — не понял я.
Зильберович объяснил, что Большая зона — это название всей эпопеи.
— А, значит, опять о лагерях, — сказал я.
— Дурак, лагеря — это Малая зона. Впрочем, Малая зона как часть Большой зоны там тоже будет.
— Понятно, — сказал я. — А КПЗ — часть Малой зоны. Правильно?
— Вот, — сказал Зильберович, — типичный пример ординарного мышления. КПЗ это не часть Малой зоны, а роман об эмбриональном развитии общества.
— Что-о? — спросил я.
— Ну вот послушай меня внимательно. — Зильберович сбросил пиджак на спинку стула и стал бегать по комнате. — Представь себе, что ты сперматозоид.
— Извини, — сказал я, — но мне легче себе представить, что ты сперматозоид.
— Хорошо, — легко принял новую роль Зильберович. — Я — сперматозоид. Я извергаюсь в жизнь, но не один, а в составе двухсотмиллионной толпы таких же ничтожных хвостатых головастиков, как и я. И попадаем мы сразу не в тепличные условия, а в кислотно-щелочную среду, в которой выжить дано только одному. И вот все двести миллионов вступают в борьбу за это одно место. И все, кроме одного, гибнут. А этот один превращается в человека. Рождаясь, он думает, что он единственный в своем роде, а оказывается, что он опять один из двухсот миллионов.
— Что за чепуха! — сказал я. — На земле людей не двести миллионов, а четыре миллиарда.
— Да? — Лео остановился и посмотрел на меня с недоумением. Но тут же нашел возражение. — На земле, конечно. Но речь-то идет не о всей земле, а только о нашей стране, почему эпопея и называется Большая зона
— Слушай, — сказал я, — ты плетешь такую несуразицу, что у меня от тебя даже голова заболела Большая зона, КПЗ, сперматозоиды… Что между этими понятиями общего?
— Не понимаешь? — спросил Лео
— Нет, — сказал я, — не понимаю.
— Хорошо, — сказал Зильберович терпеливо. — Пробую объяснить. Вся эпопея и каждый роман в отдельности — это много самых разных пластов. Биологический, философский, социальный и политический. Поэтому и смесь разных понятий. Это, кроме всего, литература большого общественного накала. Поэтому внутриутробная часть жизни человека рассматривается как предварительное заключение. Из предварительного заключения он попадает в заключение пожизненное. И только смерть есть торжество свободы
— Ну что ж, — сказал я, — жизнь, тем более в наших конкретно-исторических условиях, можно рассматривать как вечное заключение А что, эти сперматозоиды описываются как живые люди?
— Конечно, — сказал Зильберович почему-то со вздохом — Обыкновенные люди, они борются для того, чтобы попасть в заключение, но проигравшие обретают свободу. Понятно?
— Ну да, — сказал я. — Так более или менее понятно. Хотя немножко мудрено А вот ты мне скажи так попроще, этот роман, или все эти романы, они за советскую власть или против?
— Вот дурак-то! — сказал Зильберович и хлопнул себя по ляжке — Ну конечно же, против. Если бы они были за, неужели я тебе о них стал бы рассказывать!
Я не хочу быть понятым превратно, но когда Лео увлекся этим Леонардо Толстым, стал бегать к нему и говорить только о нем, я воспринял это как неожиданную измену. Дело в том, что я, сам того не осознавая, привык иметь Лео всегда под рукой как преданного поклонника, которого всегда можно было послать за сигаретами или за бутылкой водки и выкинуть из головы, когда он не нужен. Я привык, что в любое время могу прийти к нему, прочесть ему что-то новое и выслушать его восторги. А тут он как-то резко стал меняться. Нет, он по-прежнему меня охотно выслушивал и даже хвалил, но уже не так. Уже не здорово, не гениально, не потрясающе, а хорошо, удачно, неплохо. А вот у Карнавалова…
И лепит мне из Карнавалова какую-то цитату. Больше того, с тех пор как он стал приближенным самого Карнавалова, в его отношении ко мне появилась какая-то барственная снисходительность.
Все это я вспоминал в самолете, летевшем по маршруту Франкфурт-Торонто.