Далее последовала пара «Неоконченных» Шуберта, до-минор и бурное ми-бемоль-мажор, требующее безупречной точности в исполнении. Эту вещь Нина днем сыграла раз десять и совершенно вывела Ника из терпения: но теперь ее руки порхали над клавишами, как автоматы, выверенными до миллисекунды движениями извлекая из инструмента серебристый гармонический поток. Пожалуй, она играла эту вещь как упражнение — и все же чувствовалось, что ее головокружительные пассажи живут какой-то тайной, ускользающей от слуха жизнью. В некоторых местах Ника охватывало легкое головокружение. Однако срединную часть, си-минор, она начала чересчур отрывисто, и впечатление было испорчено.
Ник поймал себя на том, что смотрит на мать Джеральда и отца Уани. Забавная пара: Бертран в прекрасной тройке сидит очень прямо и совершенно неподвижно, из уважения к правилам, принятым в высшем свете — о его нетерпении сообщают лишь подергивающиеся усики и губы, которыми он беспрестанно шевелит, словно посылая кому-то воздушные поцелуи. А рядом с ним склонила голову леди Партридж, вся в румянах и густо-коричневой пудре, словно только что вернулась с какого-нибудь горнолыжного курорта. Музыка ее явно не интересует. Время от времени она бросает осторожные взгляды на своего соседа и его пестро разодетую жену. Видно, что ей неприятно сидеть рядом с каким-то арабом (леди Партридж произносит «а-раб»), и в то же время греет мысль, что она оказалась рядом с миллионером.
Решено было, что концерт пройдет без перерыва, так что после Шуберта Джеральд встал и объявил своим обычным веселым и дружески-покровительственным тоном, тоном «первого среди равных», что сейчас будет исполнен последний номер программы — соната Бетховена «Прощание», а затем всех ждет выпивка и отличный лосось. Последняя фраза была встречена бурными аплодисментами. Снова появилась Нина, собранная и решительная, и Ник энергично ей захлопал. Когда она начала с первых трех нисходящих нот — «Le-be-vohl» — мурашки пробежали у него по позвоночнику. Человек из правительства поднял голову и покосился на него подозрительно. Но Ник уже забыл обо всем: звучало мощное аллегро, гудели стены, рояль содрогался на своих блокированных колесиках, Ник растворялся в музыке, плавал в ней, и тонул, и верил, что нет на свете жизни, кроме музыки — вот единственное, во что стоит верить. Не все, разумеется, разделяли его чувства: леди Кимболтон, неутомимая собирательница партийных средств, осторожно хмурясь, просматривала свою записную книжку и не сразу отложила ее и обратила на пианистку благодушный и покровительственный взор. С таким же непроницаемо-благодушным выражением лица могла бы она сидеть в церкви, на панихиде по какой-нибудь отдаленной и нелюбимой родственнице. Джеральд, сидевший на другом конце ряда, музыку любил: то и дело он кивал — не всегда в такт, словно вдруг озаренный какой-то мыслью, — но Ник понимал, что, когда все кончится, он встанет и скажет: «Великолепно, великолепно!» или даже «Славно, славно!». Даже «Парсифаль» у него оказался «славным», хотя, казалось бы, ради Вагнера стоило расщедриться хотя бы на «великолепного». Другие слушали внимательно и с чувством: в конце концов, это же Бетховен, да к тому же музыка с сюжетом, она рассказывает об отъезде, расставании и новой встрече, и просто невозможно не уследить за этой историей или ею не растрогаться.
Лучше всего была разлука — и маленькая Нина (трудно было думать о ней, не называя ее мысленно «маленькой»), исполняя эту часть, как будто мгновенно выросла. Да, это было настоящее andante espressivo: пианистка не спешила, не комкала музыкальные фразы, не подавляла эмоции. Чувствовалось, что она добавляет к мудрости Бетховена что-то свое — и отупелая тоска бесконечной разлуки, и невыносимость одиночества, и кратковременные всплески отчаянной жажды под ее пальцами обретали плоть и кровь. Ник снова нашел взглядом Уани — тонкий профиль, черные кудри, огибающие изящное ухо — и спросил себя, тронут ли его возлюбленный музыкой, и если да, какие именно чувства она в нем вызывает. Ухо Уани он видит, но что он слышит — Нику неведомо. У Уани напряженное внимание трудно отличить от блуждания мыслями в каких-то иных мирах. Ник сосредоточился на нем, и все вокруг расплылось и ушло — остался только Уани, и блестящий двойной изгиб крышки рояля, и, конечно, музыка. Она создавала и открывала иной мир, прекрасный и тревожный, похожий на сны, в которых ничего нельзя знать наверняка, а когда проснешься, почти ничего не остается в памяти. В самом ли деле он понимает Уани? Их связь была окружена такой тайной, что порой казалась вовсе несуществующей. Неужели и вправду никто ничего не замечает? — думал Ник. Неужели ни у кого не мелькают смутные догадки — мелькают и тут же отбрасываются, как совершенно невозможные? Ведь тайная связь всегда должна каким-то образом проявляться — теплотой голоса, нежностью взгляда, даже тем, как тайные любовники по-особому не замечают друг друга… Узнает ли мир об этом когда-нибудь или они оба унесут свой секрет с собой в могилу? С минуту он не мог шевельнуться, словно загипнотизированный образом Уани — но наконец, вздрогнув, сбросил с себя наваждение.
Со стороны Нормана Кента послышались частые, неровные вздохи. Обернувшись, Ник увидел, что Норман плачет — не скрываясь, даже демонстративно, сняв очки и утирая слезы рукой. Ник восхитился им и тут же почувствовал легкий укол стыда: сам он часто плакал, слушая музыку, а вот сейчас не удосужился. Пенни положила руку на плечо отцу. Ник заметил, что она покраснела — впрочем, это часто с ней случалось.
Тем временем начался финал, Vivacissimamente — радостная встреча. Ник представил себе, как Нина — или, может быть, сам Бетховен — меряет шагами комнату со звучным деревянным полом в нетерпеливом ожидании воссоединения. Норман Кент что-то довольно проворчал, и Пенни, словно обрадованная тем, что история, рассказанная Ниной, хорошо кончается, все еще краснея, с улыбкой обернулась к Джеральду; тот встретил ее взгляд и, тоже слегка покраснев, наклонил голову. Эти двое, Джеральд и Норман, все эти годы прожили, в сущности, врагами; только упорство Рэйчел заставляло их из года в год встречаться, и кивать друг другу, и сохранять добродушную шутливость в перепалках. Пенни это, разумеется, неприятно; и сейчас, подумалось Нику, она молчаливо просит Джеральда примириться с ее отцом. За то время, что они работают вместе, она, должно быть, завоевала его доверие и дружбу.
Соната закончилась, и в кабинете загремели звучные аплодисменты. Хлопали охотно и радостно, главным образом потому, что на этом концерт закончился. Дотерпев до конца, гости теперь видели свое испытание в розовом свете: все прошло очень прилично, все было сделано как полагается, а теперь пора и к столу. Норман Кент хлопал с энтузиазмом, подняв руки над головой. Кэтрин громко крикнула: «Браво!» Вслед за ней то же выкрикнул и Джаспер — и глупо ухмыльнулся, словно отмочил удачную шутку. Нина встала, секунду или две стояла неподвижно — а потом вдруг, не говоря ни слова, села и заиграла рахманиновскую прелюдию до-диез минор. Старшие хорошо помнили эту вещь, и, хотя не горели особым желанием ее слушать, знакомые сочетания звуков развлекли их и вызвали несколько рассеянных улыбок. После прелюдии раздались решительные аплодисменты, несколько человек уже заговорили и начали оглядываться в поисках столика с напитками — но Нина снова села за рояль и заиграла Токкату и фугу ре-минор Баха, в знаменитой транскрипции Бузони. Теперь леди Кимболтон посмотрела на часы открыто, поднеся циферблат к свету, словно слабовидящая, и многие начали обмахиваться программками, причем у женщин позвякивали браслеты. Когда закончилась фуга, Джеральд поднялся с места и начал обычным дружелюбным тоном: «Э-э… гм…» — но Нину этим было не пронять, она заиграла «Танец с саблями» Хачатуряна. Нику все это казалось вполне естественным, он не отказался бы вызвать Нину на бис и в четвертый раз — но, когда Джеральд громко вздохнул, Ник угадал его мысли, подошел к Нине, шепотом поздравил ее, поблагодарил и попросил остановиться. Она застыла на табурете, невидящим взором глядя на череду клавиш — а за ее спиной уже стихали аплодисменты и начиналось обычное гудение голосов.