Остров Капри, как мы вскоре узнали из выставленной для всеобщего обозрения карты, вмещает два городка, Капри и Анакапри, и несколько маленьких поселений. Мы решили подняться в горы так высоко, как позволяли нам ноги, — поездка кресельным подъемником из Анакапри на Монте Соларо была нам определенно не по карману. Мы прошли городским парком с кустами миндаля и прогуливающимися парочками ухоженных, светловолосых мужчин. Мама углядела лоток, заставленный сотнями темно-зеленых бутылочек, — это были духи, приготовленные из местных ингредиентов.
— Какие у вас есть запахи? — спросил я длинноногую продавщицу в платье из мягкой желтой материи.
— Любые, — и ее пальчики подхватили один из флакончиков, открыли и протянули маме, а после мне. Из бутылочки повеяло цветущим миндалем. Потом она взяла другой флакончик, и из него пахнуло прохладой океанского бриза. Итальянка держала цветущий миндаль в правой руке, океанский ветерок в левой и улыбалась.
— Мы можем смешать эти ароматы в любимой вами пропорции.
Я хотел было спросить, умеют ли они воссоздавать запахи по описанию — свежескошенное сено, аромат женских волос после долгой ванны, но мне не хватало слов, ни английских, ни итальянских, чтобы это передать.
Есть на свете места, в которых мечтает побывать всякий русский. Одно из них — Париж, другое — Рио-де-Жанейро, третье — Капри. Посетив их, вы умрете счастливым. Мы с мамой нашли на горной террасе открытое кафе с видом на Неаполитанский залив, заказали одну чашку чаю и к нему лимонного печенья. Нам принесли чай в чайничке из нержавеющей стали, молоко и лимон — на выбор. И никаких сожалений мы, расставаясь с семью долларами, не испытали.
— Ты помнишь Геймана? — будто бы невзначай спросила мама.
— Да, прекрасно помню. А что?
— Он всегда мечтал когда-нибудь попасть на Капри. Знал об этом острове все до последней мелочи. Из книг.
Гейман преподавал в Московской консерватории теорию музыки. По рождению он был польским евреем, но избегал всяких упоминаний об этом. Мы знали, что он вырос в Кракове в немецкоязычной семье психиатра. И полагали, что родителей Геймана убили нацисты. Музыка и поэзия — вот две страны, от которых, единственных, он не отрекся. Он был женат на бывшей своей аспирантке, нежной белокурой славянке с кошачьими глазами и вечным румянцем на щеках. Их сын, Кеша, был в средних классах моим лучшим другом. У него в детстве была самая добрая, самая искренняя улыбка, которую я когда-либо встречал. В старших классах, когда мы немного разошлись, Кеша стал боксером и выиграл несколько крупных соревнований. Его забрали в армию из института; вернулся он уже другим, поврежденным человеком. Через семестр после возвращения он бросил институт и ввязался в какие-то сомнительные дела. Время от времени он появлялся, просил у общих московских друзей денег для поддержки «выгодного бизнеса» или оплаты долгов — тех, которые не выплатил его отец. Потом исчез с концами.
Сколько я помню Геймана, он всегда трудился над одной и той же книгой — разбором музыкальной карьеры Стравинского. В конце дня, проведенного в консерватории, он возвращался домой, ронял на пол прихожей потрепанный портфель и прямо в зимнем пальто и котиковой шапке направлялся к пианино. Играл около часа — обычно из фуг Стравинского, порой останавливаясь в середине фразы. Поздним мартовским вечером, за два года до того, как мы уехали из России, жена так и нашла его, мертвого, за инструментом.
— Жаль, что ему так и не довелось увидеть Капри, — после долгого молчания сказала мама. — При жизни. Интересно, как бы он все это воспринял?
Так мы и сидели, мама и я, за одной чашкой чаю, почти на самой верхушке горы-острова. Казалось, весь мир у наших ног. У нас не было ни гроша за душой, никаких документов и удостоверений личности. Мало того, мы, казалось, застряли на пути из одной страны в другую. Жизнь менялась на глазах, но чувствовали мы себя на редкость спокойно — так, словно сама судьба положила нам на плечи свои невесомые руки.
За соседним столиком завтракала чета американцев. Он, пузатый, в красной бейсбольной кепке. Она — с тройным подбородком, в шаблонных, будто бы цыганских серебряных серьгах с бирюзовыми камушками, скорее всего, купленных здесь же, на острове. Разбитной официант принес им две тарелки с трехпалубными сэндвичами, две бутылки кока-колы и два высоких узких стакана. Гаргантюанских размеров сэндвичи источали манящие ароматы копченостей и горчицы. Молча, сосредоточенно американцы вгрызались в сэндвичи, глотали кока-колу.
Им было так хорошо, так уютно в своих «я», что они и думать не думали о каких-то там страхах и запретах, о тревоге за будущее. Они казались — были — людьми до неправдоподобия американскими, будто их окружали прозрачные пузыри, наполненные воздухом их родных штатов — Огайо или Пенсильвании. Беседуя, они называли друг друга «hun» и «luv» (усеченное и искаженное «honey» и «love» — «мой сладкий», «любовь моя»). Разговор состоял из важных замечаний относительно качества итальянской еды: «их» хлеба для сэндвичей, «их» сыра, «их» индейки. Нам с мамой становилось все труднее придерживаться отвлеченных тем.
— Как ты думаешь, какая она, эта Америка? — спросила мама. Говорили мы, разумеется, по-русски; сэндвичевая чета понять нас не могла. — Какая она на самом деле?
— Думаю, там классно. Это что-то вроде игры, правил которой никто не знает, но при этом все по ним играют. Наверное, жить там легко. Просторно. А ты, мамочка, как ты ее себе представляешь?
— Трудно сказать. Надеюсь, это страна, в которой ты не обязан ни в чем участвовать, если сам того не хочешь. Роскошные пляжи… Не знаю… Мне кажется, я слишком много мечтала о ней. Пора уже ехать туда.
— По-моему, американки очень сексапильные.
Внизу под нами виднелся опоясывающий Капри песчаный пляж. Узкая полоска его кишела жизнью, переливалась красками и солнечными бликами.
— Мам, давай пообещаем друг другу, что когда-нибудь вернемся сюда — я, ты, папа, и, кто знает, вдруг я влюблюсь и женюсь. И мы, вчетвером, будем сидеть вот в этом кафе, смотреть через залив на Сорренто и закажем такие же сэндвичи, много сэндвичей, и, конечно, шампанское. И будем разговаривать о нашей новой жизни в Америке и вспоминать старую — в России. Как тебе это?
— Замечательно. Особенно насчет американской жены. Я ее уже почти представляю.
Легкое облачко пронеслось над нашими головами. Вскрикнула чайка. Порыв ветра сдул со стола салфетку.
— Пора идти, — мама глянула на часы. — На этот раз нас с тобой не станут дожидаться. А платить за паром нам нечем.
— Слушай, мама, а может, останемся здесь? Как ты насчет того, чтобы навсегда поселиться в раю?
— Я, пожалуй, еще не готова. Да и папе здесь не очень понравится.
Мы встали, и я обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на счастливую американскую чету, уже приступившую к кофе с пончиками в сахарной пудре.
Теперь, после двадцати пяти лет в Америке, когда мне случается пасть духом, я вспоминаю, как мы с мамой спускались по серпантину к пристани. Ни с того ни с сего пошел дождь. Мы миновали старуху с розовым осликом, потом двух державшихся за руки мужчин, потом мальчика с удочкой. Мы обменивались взглядами, только взглядами. Никакие слова не годились для того, чтобы выразить чувство райской нищеты.