– Стало быть, мой молодой лев, – с явной радостью промолвил Танги, – вы намерены защитить ее, чего бы вам это ни стоило, от Генриха Английского и Жана Бургундского?
– От каждого в отдельности или от обоих вместе, как им будет угодно.
– О сударь, бог внушил вам эти слова, чтобы облегчить душу вашего старого друга. За последние три года я впервые дышу полной грудью. Если б вы знали, какие сомнения терзали меня, когда я видел, как монархии, единственная надежда которой вы и которой я отдал силу своих рук, свою жизнь и, может быть, даже честь, наносят столь жестокие удары. Если б вы знали, сколько раз я вопрошал себя, не подоспело ли время этой монархии уступить место другой и не бунтуем ли мы против бога, пытаясь сохранить ее, вместо того чтобы отступиться, ибо… да простит мне господь, если я богохульствую… ибо, вот уже тридцать лет, как он обращает свой взор на вашу достойную династию лишь для того, чтобы покарать ее, а не облагодетельствовать. И впрямь, – продолжал он, – можно подумать, что династия отмечена роковым знаком, ибо глава ее болен и душой и телом, я говорю о его величестве нашем короле; все словно перевернулось с ног на голову, ибо первый вассал короны срезает топором и шпагой ветви королевского ствола, я имею в виду изменника Жана, поднявшего руку на благородного герцога Орлеанского, вашего дядю; наконец, невольно начинаешь думать, что всему государству грозит погибель, ибо вдруг умирают странной смертью два благородных молодых человека – два старших брата вашего высочества, сначала один, потом другой, и если бы я не боялся оскорбить своими словами бога и людей, я бы сказал, что он устранился от участия в этом событии и все отдал вершить людям; а чтобы противостоять войне с иноземцами, гражданской войне, народным бунтам, провидение посылает слабого молодого человека – вас, монсеньер, простите мне мои сомнения, ведь судьба столько раз пытала мое сердце.
Дофин бросился ему на шею.
– Танги, сомневаться дозволительно тому, кто, как ты, сначала действует, а потом сомневается – кто, как ты, полагает, будто бог в своем гневе поразил династию до ее последнего колена, и кто, как ты, отводит гнев бога от последнего отпрыска этой династии.
– Я не колебался ни минуты, мой молодой повелитель, когда увидел, что Бургундцы вошли в город, я тотчас бросился к вам, как мать к ребенку, да и кто, кроме меня, мог вас спасти, несчастный юноша? Не король же – ваш отец; а королева так далеко, что не смогла бы этого сделать, а если б и смогла, то да простит ее бог, возможно, не захотела бы. Вы же, монсеньер, будь вы вольны распоряжаться собой, знай вы все ходы и выходы во дворце Сен-Поль и даже если б двери были распахнуты настежь, вы бы запутались в перекрестках и улицах вашего города, где так уверенно себя чувствует последний ваш подданный. У вас оставался только я; я вдруг почувствовал, что силы мои удвоились и, значит, бог не покинул своим покровительством вашу династию. Я схватил вас, монсеньер, для моих рук вы были не тяжелее, чем птаха, уносимая орлом. И впрямь, попадись в этот час мне навстречу вся армия герцога Бургундского во главе с ним самим, я бы отбросил герцога и прорвался сквозь армию, и ни один волос не упал бы ни с вашей, ни с моей головы, – я верил тогда, что бог с нами. Но теперь, монсеньер, теперь, когда вы в безопасности, за неприступными стенами Бастилии; теперь, когда я всякую ночь созерцаю один, стоя на этой площадке, зрелище, на которое мы сейчас смотрим вдвоем; теперь, когда я вижу, что Париж, город королей, – добыча революции, что народ правит, а королевство подчиняется; теперь, когда мои уши устали от этого шума, а глаза – от этих фейерверков, – всякий раз, спускаясь к вам в комнату, где вы, склонивши голову на подушку, спокойно спите, – а ведь в вашем государстве идет гражданская война, ваша столица пылает в пожарищах, – я начинаю думать: достоин ли королевства тот, кто так беззаботно, так спокойно спит, в то время как его королевство взбудоражено и залито кровью.
Тень недовольства прошла по лицу дофина.
– Так ты, оказывается, шпионил за мной, когда я спал?
– Нет, я молился у вашего ложа за Францию и за вас, ваше высочество.
– А что бы ты сделал, если б в тот вечер я оказался в другом положении?
– Я отвел бы ваше высочество в надежное место, я бы бросился один, не прикрытый доспехами, безоружный, навстречу врагу, окажись он на моем пути, ибо мне ничего другого не оставалось, как умереть, и чем раньше, тем лучше.
– Так вот, Танги, ты бы не один бросился на врага, нас было бы двое, и причем вооруженных; что ты на это скажешь?
– Что господь наделил вас волей, пусть теперь он дарует вам силу.
– И ты поддержишь меня?
– Война, которая нам предстоит, монсеньер, будет долгой, долгой и изнурительной, не для меня, – ведь я уже тридцать лет не снимаю доспехов, а для вас вы все свои пятнадцать лет ходите в бархате. Вам придется сразиться с двумя врагами, имя одного из них заставило бы содрогнуться великого короля. Но коли уж вы вытащите шпагу из ножен и вынесете знамя из Сен-Дени, вы не вложите шпагу обратно в ножны и не вернете знамя на его место, прежде чем не похороните в земле Франции первого из ваших врагов – Жана Бургундского и не выгоните вон с французской земли другого вашего врага – Генриха Английского. Вам придется многое испытать. Ночи, когда вглядываешься во тьму, холодны, а дни, когда сражаешься с врагом, – смертоносны; такова жизнь солдата, ради нее вам придется отказаться от изнеженной жизни принца. И это не какой-нибудь час турнира, это дни и дни боев; и это не какие-нибудь два-три месяца вылазок и стычек, это годы и годы борьбы, сражений. Подумайте об этом хорошенько, монсеньер.
Дофин молча отстранил руку Танги и направился к солдату, который дежурил в одной из башен Бастилии; дофин снял со стрелка его пояс и надел на себя, взял у него лук и произнес, обернувшись к удивленному Дюшателю, с твердостью, какой никто за ним не знал:
– Отец мой, я полагаю, ты будешь спокойно спать, покуда твой сын будет стоять на часах впервые в жизни.
Дюшатель собирался было ответить дофину, но тут у стен Бастилии разыгрались события, которые дали иное направление его мыслям.
Шум, услышанный ими несколько минут назад, все нарастал, на улице Серизе взметнулось пламя, однако невозможно было разглядеть тех, кто производил шум, равно как выяснить истинную причину яркого огня, ибо улица шла наискосок, и высокие дома загораживали людей, собравшихся там. Но тут из общего гула вырвались более отчетливые крики, и какой-то человек, полураздетый, кинулся, взывая о помощи, с улицы Серизе на улицу Сент-Антуан. За ним по пятам следовало несколько человек. «Смерть, смерть Арманьяку, убить его!» – кричали они. Во главе преследователей этого несчастного можно было узнать мэтра Каплюша: он был босоног, на плече у него, как всегда, лежала большая обнаженная окровавленная шпага, которую он придерживал обеими руками, на голове красовалась шапка цвета бычьей крови. И все-таки беглецу удалось бы уйти от преследователей: страх придавал ему сил, и он бежал с нечеловеческой быстротой, достигнув угла улицы Сент-Антуан и де Турнель, он бросился за угол дома, но тут споткнулся о цепь, которой каждый вечер перегораживали улицу. Пошатываясь, он сделал еще несколько шагов и упал в виду стен Бастилии. Преследователи, которых его падение предупредило о преграде, кто перепрыгнул через нее, а кто прополз под ней, и тут он увидел, как блеснула у него над головой шпага Каплюша. Он понял, что настал конец, и с криком: «Пощады!», обращенным не к людям, а к богу, встал на колени.