– Я полагаю, матушка Жанна, – ответствовал тот, к кому она обращалась, продавец металлической посуды, который не пропускал ни одного из таких собраний, – я полагаю, полотно нужно им, если верить этому проклятому коннетаблю, чтобы делать палатки и всякие там павильоны для армии.
– А вот и ошибаетесь: им это нужно, чтобы зашить всех женщин в мешки и бросить в реку.
– Вот как?! – сказал мэтр Ламбер, которого такая расправа, казалось, не так уж огорчала. – Стало быть, вот как.
– Ну конечно.
– Что ж, если бы только это… – протянул какой-то буржуа.
– Так вам этого мало, мэтр Бурдишон? – негодовала наша старая знакомица матушка Жанна.
– Арманьяки не женщин боятся, их беспокоят мужские общества, а посему всех участников подобных сборищ – к ногтю. Зато тех, кто поклялся скорее продать Париж англичанам, нежели выдать его Бургундцам, пощадят.
– Интересно, а как их узнают? – вмешался продавец посуды, нетерпение, прозвучавшее в его голосе, свидетельствовало о том, что он придает большое значение этому сообщению.
– По свинцовому щиту, на одной стороне которого должен быть красный крест, а на другой – английский леопард.
– А я, – сказал, взбираясь на тумбу, какой-то школяр, – видел знамя в войсках короля Генриха Пятого Английского; его вышивали в Наварре, а там – одни только Арманьяки; его должны были вывесить на городских воротах.
– Долой наваррских вышивальщиков! – выкрикнуло несколько голосов, тут же, к счастью, потухших один за другим.
А какой-то рабочий добавил:
– Меня они заставили работать на их военной машине, она называется «гриет». Я потребовал жалованья, тогда прево мне сказал: «У тебя что, сволочь, не найдется су, чтобы купить себе веревку и повеситься?»
– Смерть прево и коннетаблю! Да здравствуют Бургундцы!
Эти возгласы, в отличие от первых, тут же были подхвачены и эхом прокатились по толпе.
В то же мгновение в конце улицы сверкнули штыки, – показалась группа наемных солдат – генуэзцев, находящихся на службе лично у коннетабля.
И тут разыгралась одна из тех сцен, о которых мы уже говорили; читатели, верно, составили себе о них представление, – повторяться нет нужды. Мужчины, женщины, дети с криками ужаса бросились врассыпную. Отряд развернулся во всю ширину улицы и, словно ураган, который гонит осеннюю листву, смел эту вихрем закружившуюся толпу: одни были заколоты, другие раздавлены копытами лошадей, – солдаты заглядывали в каждый закоулок, в каждую нишу с тем ожесточением, которое отличает людей военных, когда они имеют дело с гражданскими.
Итак, мы уже сказали, что при виде стражников все обратились в бегство, – все, кроме одного молодого человека, ненароком замешавшегося в толпу. Он удовольствовался лишь тем, что повернулся лицом к двери, у которой стоял, прислонившись к ней спиной, просунул лезвие кинжала между языком дверного замка и стеной, пользуясь им как рычагом, – дверь подалась, молодой человек вошел в дом и затворил ее за собою. Убедившись, что шум стих и опасность миновала, он снова открыл дверь, просунул в проем голову, оглядел площадь – за исключением нескольких умирающих, из груди которых вырывались хрипы, площадь была пуста. Тогда он спокойно прошел на улицу Кордельеров, спустился по ней до крепостного вала Сен-Жермен и, остановившись у притулившегося здесь небольшого домика, нажал на потайную пружину, – дверь отворилась.
– А, это ты, Перине, – сказал старик.
– Да, отец, я хотел бы поужинать у вас.
– Милости просим, сынок.
– Это еще не все, отец. Народ в Париже волнуется, ночью на улицах неспокойно. Я прошу у вас и ночлега.
– Ну что ж, сынок, – отвечал старик, – твоя комната, твоя кровать всегда к твоим услугам, как и твое место у очага и за столом. Разве я когда-нибудь попрекал тебя, говорил, что ты слишком часто ими пользуешься?
– Нет, отец, – воскликнул молодой человек, бросившись на стул и охватив руками голову, – нет, вы добры ко мне, вы любите меня.
– У меня только ты и есть, сынок, ты никогда не причинял мне горя.
– Отец, – сказал Перине, – я очень страдаю, позвольте мне не ужинать и пройти сразу в мою комнату.
– Иди, мой сын. Разве ты не у себя дома и не волен распоряжаться собой, как тебе хочется?
Перине толкнул небольшую дверцу, замыкавшую три первые ступеньки лестницы, прорубленной внутри стены, и стал медленно подниматься, не оборачиваясь, чтобы не видеть отца.
Старый Леклерк вздохнул:
– Мальчик вот уже несколько дней ходит печальный.
Он один сел за стол, куда уже поставил второй прибор, для сына.
Некоторое время отец прислушивался к шагам сына у себя над головой, но вот все стихло; решив, что сын заснул, старик прошептал несколько молитв, прося у бога за сына, затем и сам лег у себя в комнате, но сперва со всеми предосторожностями положил под подушку ключи, которые ему было доверено хранить.
Прошло около часа, ничто в доме старого эшевена не нарушало тишины; вдруг в первой комнате послышался легкий скрип, – дверь, та, что мы упомянули, отворилась, три деревянные ступеньки одна за другой хрустнули под ногами Перине, – он был бледен и старался сдержать дыхание. Скрип деревянной половицы под ногой заставил его остановиться, прислушаться. Все безмолвствовало, он мог быть спокоен. Утирая рукою пот со лба, он на цыпочках прокрался к комнате отца и толкнул дверь, – тот и не подумал запереть ее.
На камине мерцал фонарь, оставленный на тот случай, если сюда забредет запоздалый горожанин, тогда старик поднимался, чтобы опознать его; хоть тусклого света фонаря было достаточно, чтобы старик, проснувшись, заметил, что он не один в комнате, Леклерк решил его не тушить, из боязни натолкнуться в темноте на какую-нибудь вещь и разбудить отца, пока что крепко спавшего.
Ужасное зрелище! Молодой человек крался к постели отца, вперив в нее сверкающий взгляд, которым он изредка, словно тигр в засаде, окидывал комнату, он вздрагивал от частых ударов сердца, в то время как дыхание спящего было покойно; пот струился по его лицу, волосы стали дыбом; положив левую руку на рукоять кинжала, правой он опирался о стену, продвигаясь очень медленно, останавливаясь на каждом шагу, чтобы половица под его ногой стала на свое место. Наполовину отодвинутый полог на некоторое время спрятал от него голову отца, он сделал еще несколько шагов, протянул руку, положил ее на столбик кровати, остановился, чтобы собраться с духом, затем, напружинив тело и с минуту пошарив в темноте, сдерживая дыхание, просунул под подушку, мокрую от пота, дрожащую руку, – от стоял в неудобной позе, не замечая боли во всех членах, думая лишь о том, что одно движение, вздох отца могут сделать сына отцеубийцей.
Наконец он почувствовал холод железа: его напрягшиеся пальцы коснулись ключей; он продел пальцы в кольцо, где ключи всегда висели, и тихонько потянул к себе, другой рукой быстро подхватил их и сжал, чтобы они не звякнули. С теми же предосторожностями, что и при входе в комнату, владея сокровищем – орудием его мести, он направился к выходу.