– Едем, – заторопился он, засовывая деньги во внутренний карман куртки. – Ты простудишься.
– Сейчас, – она все еще не могла расстаться взглядом с этими стенами, с остатками мебели, с заснеженным садом за окном, который щедро осыпала крупой мокрая метель. – Сейчас.
– Еще что-то забыла?
– Забыла, – она беспомощно встретила его суетливый взгляд. – Только не могу вспомнить что.
И всю дорогу, кутаясь в меховую куртку, слушая новости по радио, глядя на мелькающие в снежной тьме машины, она пыталась понять, что так ее мучило, что не давало сразу уйти из дома, где не было уже ничего и никого, который не стоило жалеть, потому что это было нехорошее место, как сказали бы все. И вспомнила уже на подъезде к Москве, когда машина попала в пробку, а шофер тихо ругался и хотел закурить, а Павел попросил не делать этого – жена нездорова, а она равнодушно сказала, что ей все равно, пусть курит…
Это было солнце, падавшее каждый вечер за Акулову гору. Сосновый запах и быстрый ручей, рассекавший надвое болото, где когда-то погиб Иван. Это была дивная улыбка сестры, ворчание Ильи, кашель отца. Лицо женщины, которую она не помнила, но звала матерью. Это были сестры-красавицы, которые так боялись мира, что ни с кем не желали говорить, и потому были обречены вечно оставаться на Акуловой горе. И это был Великий Лягух, вечный и «ненаходимый», который будет кричать для кого-нибудь другого, до тех пор пока не кончится детство…