– Послушай, вздор ты все говоришь, – сказал он отчиму, – где
тут убитый талант? Она же тебя кормит, а ты что тут делаешь?
– А ничего! – отвечал отчим.
Но Б. еще не знал всех бедствий матушки. Муж часто заводил к
себе в дом целые ватаги разных сорванцов и буянов, и тогда чего не было!
Б. долго убеждал своего прежнего товарища; наконец объявил
ему, что если он не захочет исправиться, то ни в чем ему не поможет; сказал без
околичностей, что денег ему не даст, потому что он их пропьет, и попросил
наконец сыграть ему что-нибудь на скрипке, чтоб посмотреть, что можно будет для
него сделать. Когда же отчим пошел за скрипкой, Б. потихоньку стал давать денег
моей матери, но та не брала. В первый раз ей приходилось принимать подаяние!
Тогда Б. отдал их мне, и бедная женщина залилась слезами. Отчим принес скрипку,
но сначала попросил водки, сказав, что без этого не может играть. Послали за
водкой. Он выпил и расходился.
– Я сыграю тебе что-нибудь из моего собственного, по дружбе,
– сказал он Б. и вытащил толстую запыленную тетрадь из-под комода.
– Все это я сам написал, – сказал он, указывая на тетрадь. –
Вот ты увидишь! Это, брат, не ваши балетцы!
Б. молча просмотрел несколько страниц; потом развернул ноты,
которые были при нем, и попросил отчима, оставив в стороне собственное
сочинение, разыграть что-нибудь из того, что он сам принес.
Отчим немного обиделся, однакож, боясь потерять новое
покровительство, исполнил приказание Б. Тут Б. увидел, что прежний товарищ его
действительно много занимался и приобрел во время их разлуки, хотя хвалился,
что уже с самой женитьбы не берет в руки инструмента. Надобно было видеть
радость моей бедной матери. Она глядела на мужа и снова гордилась им. Искренно
обрадовавшись, добрый Б. решился пристроить отчима. Он уже тогда имел большие
связи и немедленно стал просить и рекомендовать своего бедного товарища, взяв с
него предварительное слово, что он будет вести себя хорошо. А покамест он одел
его получше, на свой счет, и повел к некоторым известным лицам, от которых
зависело то место, которое он хотел достать для него. Дело в том, что Ефимов
чванился только на словах, но, кажется, с величайшею радостью принял
предложение своего старого друга. Б. рассказывал, что ему становилось стыдно за
всю лесть и за все униженное поклонение, которыми отчим старался его задобрить,
боясь как-нибудь потерять его благорасположение. Он понимал, что его ставят на
хорошую дорогу, и даже перестал пить. Наконец ему приискали место в оркестре
театра. Он выдержал испытание хорошо, потому что в один месяц прилежания и
труда воротил все, что потерял в полтора года бездействия, обещал и впредь
заниматься и быть исправным и точным в своих новых обязанностях. Но положение
нашего семейства совсем не улучшилось. Отчим не давал матушке ни копейки из
жалованья, все проживал сам, пропивал и проедал с новыми приятелями, которых
тотчас же завел целый кружок. Он водился преимущественно с театральными
служителями, хористами, фигурантами – одним словом, с таким народом, между
которым мог первенствовать, и избегал людей истинно талантливых. Он успел им
внушить к себе какое-то особенное уважение, тотчас же натолковал им, что он
непризнанный человек, что он с великим талантом, что его сгубила жена и что,
наконец, их капельмейстер ничего не смыслит в музыке. Он смеялся над всеми артистами
оркестра, над выбором пьес, которые ставят на сцену, и, наконец, над самыми
авторами игравшихся опер. Наконец, он начал толковать какую-то новую теорию
музыки, – словом, надоел всему оркестру, перессорился с товарищами, с
капельмейстером, грубил начальству, приобрел репутацию самого беспокойного,
самого вздорного и вместе с тем самого ничтожного человека и довел до того, что
стал для всех невыносимым.
И действительно, было чрезвычайно странно видеть, что такой
незначительный человек, такой дурной, бесполезный исполнитель и нерадивый
музыкант в то же время с такими огромными претензиями, с такою хвастливостью,
чванством, с таким резким тоном.
Кончилось тем, что отчим поссорился с Б., выдумал самую
скверную сплетню, самую гадкую клевету и пустил ее в ход за очевидную истину.
Его выжили из оркестра после полугодовой беспорядочной службы за нерадивость в
исполнении обязанности и нетрезвое поведение. Но он не покинул так скоро своего
места. Скоро его увидели в прежних лохмотьях, потому что порядочное платье все
было снова продано и заложено. Он стал приходить к прежним сослуживцам, рады
или не рады были они такому гостю, разносил сплетни, болтал вздор, плакался на
свое житье-бытье и звал всех к себе глядеть злодейку жену его. Конечно, нашлись
слушатели, нашлись такие люди, которые находили удовольствие, напоив выгнанного
товарища, заставлять его болтать всякий вздор. К тому же он говорил всегда
остро и умно и пересыпал свою речь едкою желчью и разными циническими
выходками, которые нравились известного рода слушателям. Его принимали за
какого-то сумасбродного шута, которого иногда приятно заставить болтать от
безделья. Любили дразнить его, говоря при нем о каком-нибудь новом заезжем
скрипаче. Слыша это, Ефимов менялся в лице, робел, разузнавал, кто приехал и
кто такой новый талант, и тотчас же начинал ревновать к его славе. Кажется,
только с этих пор началось его настоящее систематическое помешательство – его
неподвижная идея о том, что он первейший скрипач, по крайней мере в Петербурге,
но что он гоним судьбою, обижен, по разным интригам не понят и находится в
неизвестности. Последнее даже льстило ему, потому что есть такие характеры,
которые очень любят считать себя обиженными и угнетенными, жаловаться на это
вслух или утешать себя втихомолку, поклоняясь своему непризнанному величию.
Всех петербургских скрипачей он знал наперечет и, по своим понятиям, ни в ком
из них не находил себе соперника. Знатоки и дилетанты, которые знали
несчастного сумасброда, любили заговорить при нем о каком-нибудь известном,
талантливом скрипаче, чтоб заставить его говорить в свою очередь. Они любили
его злость, его едкие замечания, любили дельные и умные вещи, которые он
говорил, критикуя игру своих мнимых соперников. Часто не понимали его, но зато
были уверены, что никто в свете не умеет так ловко и в такой бойкой карикатуре
изобразить современные музыкальные знаменитости. Даже эти самые артисты, над
которыми он так насмехался, немного боялись его, потому что знали его едкость,
сознавались в дельности нападок его и в справедливости его суждения в том
случае, когда нужно было хулить. Его как-то привыкли видеть в коридорах театра
и за кулисами. Служители пропускали его беспрепятственно, как необходимое лицо,
и он сделался каким-то домашним Ферситом.
[1]
Такое житье продолжалось года два
или три; но наконец он наскучил всем даже и в этой последней роли. Последовало
формальное изгнание, и, в последние два года своей жизни, отчим как будто в
воду канул и его уже нигде не видали. Впрочем, Б. встретил его два раза, но в
таком жалком виде, что сострадание еще раз взяло в нем верх над отвращением. Он
позвал его, но отчим обиделся, сделал вид, будто ничего не слыхал, нахлобучил
на глаза свою старую исковерканную шляпу и прошел мимо. Наконец, в какой-то
большой праздник Б. доложили поутру, что пришел его поздравить прежний товарищ
его, Ефимов. Б. вышел к нему. Ефимов стоял хмельной, начал кланяться
чрезвычайно низко, чуть не в ноги, что-то шевелил губами и упорно не хотел идти
в комнаты. Смысл его поступка был тот, что где, дескать, нам, бесталанным
людям, водиться с такою знатью, как вы; что для нас, маленьких людей, довольно
и лакейского места, чтоб с праздником поздравить: поклонимся и уйдем отсюда.
Одним словом, все было сально, глупо и отвратительно гадко. С этих пор Б. очень
долго не видал его, ровно до самой катастрофы, которою разрешилась вся эта
печальная, болезненная и чадная жизнь. Она разрешилась страшным образом. Эта
катастрофа тесно связана не только с первыми впечатлениями моего детства, но
даже и со всею моею жизнью. Вот каким образом случилась она… Но прежде я должна
объяснить, что такое было мое детство и что такое был для меня этот человек,
который так мучительно отразился в первых моих впечатлениях и который был
причиною смерти моей бедной матушки.