Часу в десятом у нас всех сосчитывали, загоняли по казармам
и запирали на ночь. Ночи были короткие: будили в пятом часу утра, засыпали же
все никак не раньше одиннадцати. До тех пор всегда, бывало, идет суетня,
разговоры, а иногда, как и зимой, бывают и майданы. Ночью наступает нестерпимый
жар и духота. Хоть и обдает ночным холодком из окна с поднятой рамой, но
арестанты мечутся на своих нарах всю ночь, словно в бреду. Блохи кишат
мириадами. Они водятся у нас и зимою, и в весьма достаточном количестве, но
начиная с весны разводятся в таких размерах, о которых я хоть и слыхивал
прежде, но, не испытав на деле, не хотел верить. И чем дальше к лету, тем злее
и злее они становятся. Правда, к блохам можно привыкнуть, я сам испытал это; но
все-таки это тяжело достается. До того, бывало, измучают, что лежишь, наконец,
словно в лихорадочном жару, и сам чувствуешь, что не спишь, а только бредишь.
Наконец, когда перед самым утром угомонятся наконец и блохи, словно замрут, и
когда под утренним холодком как будто действительно сладко заснешь, – раздается
вдруг безжалостный треск барабана у острожных ворот и начинается зоря. С
проклятием слушаешь, закутываясь в полушубок, громкие, отчетливые звуки, словно
считаешь их, а между тем сквозь сон лезет в голову нестерпимая мысль, что так и
завтра, и послезавтра, и несколько лет сряду, вплоть до самой свободы. Да когда
ж это, думаешь, эта свобода и где она? А между тем надо просыпаться; начинается
обыденная ходьба, толкотня… Люди одеваются, спешат на работу. Правда, можно
было заснуть с час еще в полдень.
О ревизоре сказали правду. Слухи с каждым днем
подтверждались все более и более, и наконец все узнали уже наверно, что едет из
Петербурга один важный генерал ревизовать всю Сибирь, что он уж приехал, что он
уж в Тобольске. Каждый день новые слухи приходили в острог. Приходили вести и
из города: слышно было, что все трусят, хлопочут, хотят товар лицом показать.
Толковали, что у высшего начальства готовят приемы, балы, праздники. Арестантов
высылали целыми кучами ровнять улицы в крепости, срывать кочки, подкрашивать
заборы и столбики, подштукатуривать, подмазывать – одним словом, хотели в один
миг все исправить, что надо было лицом показать. Наши понимали очень хорошо это
дело и все горячее и задорнее толковали между собою. Фантазия их доходила до
колоссальных размеров. Собирались даже показать претензию, когда генерал станет
спрашивать о довольстве. А между тем спорили и бранились между собою.
Плац-майор был в волнении. Чаще наезжал в острог, чаще кричал, чаще кидался на
людей, чаще забирал народ в кордегардию и усиленно смотрел за чистотой и
благообразием. В это время, как нарочно, случилась в остроге одна маленькая
историйка, которая, впрочем, вовсе не взволновала майора, как бы можно было
ожидать, а, напротив, даже доставила ему удовольствие. Один арестант в драке
пырнул другого шилом в грудь, почти под самое сердце.
Арестант, совершивший преступление, назывался Ломов;
получившего рану звали у нас Гаврилкой; он был из закоренелых бродяг. Не помню,
было ли у него другое прозвание; звали его у нас всегда Гаврилкой.
Ломов был из зажиточных т-х крестьян, К-ского уезда. Все
Ломовы жили семьею: старик отец, три сына и дядя их, Ломов. Мужики они были
богатые. Говорили по всей губернии, что у них было до трехсот тысяч
ассигнациями капиталу. Они пахали, выделывали кожи, торговали, но более
занимались ростовщичеством, укрывательством бродяг и краденого имущества и
прочими художествами. Крестьяне на полуезда были у них в долгах, находились у
них в кабале. Мужиками они слыли умными и хитрыми, но наконец зачванились,
особенно когда одно очень важное лицо в тамошнем крае стал у них
останавливаться по дороге, познакомился с стариком лично и полюбил его за
сметливость и оборотливость. Они вдруг вздумали, что на них уж более нет
управы, и стали все сильнее и сильнее рисковать в разных беззаконных
предприятиях. Все роптали на них; все желали им провалиться сквозь землю; но
они задирали нос все выше и выше. Исправники, заседатели стали им уже нипочем.
Наконец они свихнулись и погибли, но не за худое, не тайные преступления свои,
а за напраслину. У них был верстах в десяти от деревни большой хутор,
по-сибирски заимка. Там однажды проживало у них под осень человек шесть
разбойников-киргизов, закабаленных с давнего времени. В одну ночь все эти
киргизыработники были перерезаны. Началось дело. Оно продолжалось долго. При
деле раскрылось много других нехороших вещей. Ломовы были обвинены в
умерщвлении своих работников. Сами они так рассказывали, и весь острог это
знал: их заподозрили в том, что они слишком много задолжали работникам, а так
как, несмотря на свое большое состояние, были скупы и жадны, то и перерезали
киргизов, чтобы не платить им долгу. Во время следствия и суда все состояние их
пошло прахом. Старик умер. Дети были разосланы. Один из сыновей и его дядя
попали в нашу каторгу на двенадцать лет. И что же? Они были совершенно невинны
в смерти киргизов. Тут же в остроге объявился потом Гаврилка, известный плут и
бродяга, малый веселый и бойкий, который брал все это дело на себя. Не слыхал
я, впрочем, признавался ль он в этом сам, но весь острог был убежден
совершенно, что киргизы его рук не миновали. Гаврилка с Ломовым еще бродягой
имел дело. Он пришел в острог на короткий срок, как беглый солдат и бродяга.
Киргизов он зарезал вместе с тремя другими бродягами; они думали сильно
поживиться и пограбить в заимке.
Ломовых у нас не любили, не знаю за что. Один из них,
племянник, был молодец, умный малый и уживчивого характера; но дядя его,
пырнувший Гаврилку шилом, был глупый и вздорный мужик. Он со многими еще
допрежь того ссорился, и его порядочно бивали. Гаврилку все любили за веселый и
складный характер. Хоть Ломовы и знали, что он преступник, и они за его дело
пришли, но с ним не ссорились; никогда, впрочем, и не сходились; да и он не
обращал на них никакого внимания. И вдруг вышла ссора у него с дядей Ломовым за
одну противнейшую девку. Гаврилка стал хвалиться ее благосклонностью; мужик
стал ревновать и в один прекрасный полдень пырнул его шилом.
Ломовы хоть и разорились под судом, но жили в остроге
богачами. У них, видимо, были деньги. Они держали самовар, пили чай. Наш майор
знал об этом и ненавидел обоих Ломовых до последней крайности. Он видимо для
всех придирался к ним и вообще добирался до них. Ломовы объясняли это майорским
желанием взять с них взятку. Но взятки они не давали.
Конечно, если б Ломов хоть немного дальше просунул шило, он
убил бы Гаврилку. Но дело кончилось решительно только одной царапиной. Доложили
майору. Я помню, как он прискакал, запыхавшись и, видимо, довольный. Он
удивительно ласково, точно с родным сыном, обошелся с Гаврилкой.
– Что, дружок, можешь в госпиталь так дойти али нет? Нет, уж
лучше ему лошадь запречь. Запречь сейчас лошадь! – закричал он впопыхах
унтер-офицеру.
– Да я, ваше высокоблагородие, ничего не чувствую. Он только
слегка поколол, ваше высокоблагородие.
– Ты не знаешь, ты не знаешь, мой милый; вот увидишь… Место
опасное; все от места зависит; под самое сердце угодил, разбойник! А тебя,
тебя, – заревел он, обращаясь к Ломову, – ну, теперь я до тебя доберусь!.. В
кордегардию!