– Да все то же, что уже рассказывал, Марья Александровна! –
с готовностию подхватывает Мозгляков, готовый рассказывать хоть в десятый раз,
– это составляет для него наслаждение. – Ехал я всю ночь, разумеется, всю ночь
не спал, – можете себе представить, как я спешил! – прибавляет он, обращаясь к
Зине, – одним словом, бранился, кричал, требовал лошадей, даже буянил из-за
лошадей на станциях; если б напечатать, вышла бы целая поэма в новейшем вкусе!
Впрочем, это в сторону! Ровно в шесть часов утра приезжаю на последнюю станцию,
в Игишево. Издрог, не хочу и греться, кричу: лошадей! Испугал смотрительницу с
грудным ребенком: теперь, кажется, у нее пропало молоко… Восход солнца
очаровательный. Знаете, эта морозная пыль алеет, серебрится! Не обращаю ни на
что внимания; одним словом, спешу напропалую! Лошадей взял с бою: отнял у
какого-то коллежского советника и чуть не вызвал его на дуэль. Говорят мне, что
четверть часа тому съехал со станции какой-то князь, едет на своих, ночевал. Я едва
слушаю, сажусь, лечу, точно с цепи сорвался. Есть что-то подобное у Фета, в
какой-то элегии. Ровно в девяти верстах от города, на самом повороте в
Светозерскую пустынь, вижу, произошло удивительное событие. Огромная дорожная
карета лежит на боку, кучер и два лакея стоят перед нею в недоумении, а из
кареты, лежащей на боку, несутся раздирающие душу крики и вопли. Думал проехать
мимо: лежи себе на боку; не здешнего прихода! Но превозмогло человеколюбие,
которое, как выражается Гейне, везде суется с своим носом. Останавливаюсь. Я,
мой Семен, ямщик – тоже русская душа, спешим на подмогу и, таким образом,
вшестером подымаем наконец экипаж, ставим его на ноги, которых у него, правда,
и нет, потому что он на полозьях. Помогли еще мужики с дровами, ехали в город,
получили от меня на водку. Думаю: верно, это тот самый князь! Смотрю: боже мой!
он самый и есть, князь Гаврила! Вот встреча! Кричу ему: «Князь! дядюшка!» Он,
конечно, почти не узнал меня с первого взгляда; впрочем, тотчас же почти узнал…
со второго взгляда. Признаюсь вам, однако же, что едва ли он и теперь понимает
– кто я таков, и, кажется, принимает меня за кого-то другого, а не за
родственника. Я видел его лет семь назад в Петербурге; ну, разумеется, я тогда
был мальчишка. Я-то его запомнил: он меня поразил, – ну, а ему-то где ж меня
помнить! Рекомендуюсь; он в восхищении, обнимает меня, а между тем сам весь
дрожит от испуга и плачет, ей-богу, плачет: я видел это собственными глазами!
То да се, – уговорил его наконец пересесть в мой возок и хоть на один день
заехать в Мордасов, ободриться и отдохнуть. Он соглашается беспрекословно…
Объявляет мне, что едет в Светозерскую пустынь, к иеромонаху Мисаилу, которого
чтит и уважает; что Степанида Матвеевна, – а уж из нас, родственников, кто не
слыхал про Степаниду Матвеевну? – она меня прошлого года из Духанова помелом
прогнала, – что эта Степанида Матвеевна получила письмо такого содержания, что
у ней в Москве кто-то при последнем издыхании: отец или дочь, не знаю, кто
именно, да и не интересуюсь знать; может быть, и отец и дочь вместе; может
быть, еще с прибавкою какого-нибудь племянника, служащего по питейной части…
Одним словом, она до того была сконфужена, что дней на десять решилась
распроститься с своим князем и полетела в столицу украсить ее своим присутствием.
Князь сидел день, сидел другой, примерял парики, помадился, фабрился, загадал
было на картах (может быть, даже и на бобах); но стало невмочь без Степаниды
Матвеевны! приказал лошадей и покатил в Светозерскую пустынь. Кто-то из
домашних, боясь невидимой Степаниды Матвеевны, осмелился было возразить; но
князь настоял. Выехал вчера после обеда, ночевал в Игишеве, со станции съехал
на заре и, на самом повороте к иеромонаху Мисаилу, полетел с каретой чуть не в
овраг. Я его спасаю, уговариваю заехать к общему другу нашему, многоуважаемой
Марье Александровне; он говорит про вас, что вы очаровательнейшая дама из всех,
которых он когда-нибудь знал, и вот мы здесь, а князь поправляет теперь наверху
свой туалет, с помощию своего камердинера, которого не забыл взять с собою и
которого никогда и ни в каком случае не забудет взять с собою, потому что
согласится скорее умереть, чем явиться к дамам без некоторых приготовлений или,
лучше сказать – исправлений… Вот и вся история! Eine allerliebste
Geschichte!
[6]
– Но какой он юморист, Зина! – вскрикивает Марья
Александровна, выслушав, – как он это мило рассказывает! Но, послушайте, Поль,
– один вопрос: объясните мне хорошенько ваше родство с князем! Вы называете его
дядей?
– Ей-богу, не знаю, Марья Александровна, как и чем я родня
ему: кажется, седьмая вода, может быть, даже и не на киселе, а на чем-нибудь
другом. Я тут не виноват нисколько; а виновата во всем этом тетушка Аглая
Михайловна. Впрочем, тетушке Аглае Михайловне больше и делать нечего, как
пересчитывать по пальцам родню; она-то и протурила меня ехать к нему, прошлого
лета, в Духаново. Съездила бы сама! Просто-запросто я называю его дядюшкой; он
откликается. Вот вам и все наше родство, на сегодняшний день по крайней мере…
– Но я все-таки повторю, что только один бог мог вас
надоумить привезти его прямо ко мне! Я трепещу, когда воображу себе, что бы с
ним было, бедняжкой, если б он попал к кому-нибудь другому, а не ко мне? Да его
бы здесь расхватали, разобрали по косточкам, съели! Бросились бы на него, как
на рудник, как на россыпь, – пожалуй, обокрали бы его? Вы не можете представить
себе, какие здесь жадные, низкие и коварные людишки, Павел Александрович!..
– Ах, боже мой, да к кому же его и привезти, как не к вам, –
какие вы, Марья Александровна! – подхватывает Настасья Петровна, вдова,
разливающая чай. – Ведь не к Анне же Николаевне везти его, как вы думаете?
– Однако ж, что он так долго не выходит? Это даже странно, –
говорит Марья Александровна, в нетерпении вставая с места.
– Дядюшка-то? Да, я думаю, он еще пять часов будет там
одеваться! К тому же так как у него совершенно нет памяти, то он, может быть, и
забыл, что приехал к вам в гости. Ведь это удивительнейший человек, Марья
Александровна!
– Ах, полноте, пожалуйста, что вы!
– Вовсе не что вы, Марья Александровна, а сущая правда! Ведь
это полукомпозиция, а не человек. Вы его видели шесть лет назад, а я час тому
назад его видел. Ведь это полупокойник! Ведь это только воспоминание о
человеке; ведь его забыли похоронить! Ведь у него глаза вставные, ноги
пробочные, он весь на пружинах и говорит на пружинах!
– Боже мой, какой вы, однако же, ветреник, как я вас
послушаю! – восклицает Марья Александровна, принимая строгий вид. – И как не
стыдно вам, молодому человеку, родственнику, говорить так про этого почтенного
старичка! Не говоря уже о его беспримерной доброте, – и голос ее принимает
какое-то трогательное выражение, – вспомните, что это остаток, так сказать,
обломок нашей аристократии. Друг мой, mon ami! Я понимаю, что вы ветреничаете
из каких-то там ваших новых идей, о которых вы беспрерывно толкуете. Но боже
мой! Я и сама – ваших новых идей! Я понимаю, что основание вашего направления
благородно и честно. Я чувствую, что в этих новых идеях новых есть даже что-то
возвышенное; но все это не мешает мне видеть и прямую, так сказать,
практическую сторону дела. Я жила на свете, я видела больше вас, и, наконец, я
мать, а вы еще молоды! Он старичок, и потому, на ваши глаза, смешон! Мало того:
вы прошлый раз говорили даже, что намерены отпустить ваших крестьян на волю и
что надобно же что-нибудь сделать для века, и все это оттого, что вы начитались
там какого-нибудь вашего Шекспира! Поверьте, Павел Александрович, ваш Шекспир
давным-давно уже отжил свой век и если б воскрес, то, со всем своим умом, не
разобрал бы в нашей жизни ни строчки! Если есть что-нибудь рыцарское и
величественное в современном нам обществе, так это именно в высшем сословии.
Князь и в кульке князь, князь и в лачуге будет как во дворце! А вот муж Натальи
Дмитриевны чуть ли не дворец себе выстроил, – и все-таки он только муж Натальи
Дмитриевны, и ничего больше! Да и сама Наталья Дмитриевна, хоть пятьдесят
кринолинов на себя налепи, – все-таки останется прежней Натальей Дмитриевной и
нисколько не прибавит себе. Вы тоже, отчасти, представитель высшего сословия,
потому что от него происходите. Я тоже себя считаю не чужою ему, – а дурное то
дитя, которое марает свое гнездо! Но, впрочем, вы сами дойдете до всего этого
лучше меня, mon cher Paul,
[7]
и забудете вашего Шекспира. Предрекаю вам. Я
уверена, что вы даже и теперь не искренни, а так только, модничаете. Впрочем, я
заболталась. Побудьте здесь, mon cher Paul, я сама схожу наверх и узнаю о
князе. Может быть, ему надо чего-нибудь, а ведь с моими людишками…