– А что ж… Мозгляков? Ведь он обещался…
– Дался вам этот Мозгляков! хваленый-то ваш… Да и он с ними
туда же! Посмотрите, если его в картишки там не засадят, – опять проиграется,
как прошлый год проигрался! Да и князя тоже засадят; облупят как липку. А какие
она вещи про вас распускает, Наташка-то! Вслух кричит, что вы завлекаете князя,
ну там… для известных целей, – vous comprenez?
[26]
Сама ему толкует об этом.
Он, конечно ничего не понимает, сидит, как мокрый кот, да на всякое слово: «Ну
да! Ну да!» А сама-то, сама-то! вывела свою Соньку – вообразите: пятнадцать
лет, а все еще в коротеньком платье водит! все это только до колен, как можете
себе представить… Послали за этой сироткой Машкой, та тоже в коротеньком
платье, только еще выше колен, – я в лорнет смотрела… На голову им надели
какие-то красные шапочки с перьями, – уж не знаю, что это изображает! – и под
фортепьяно заставила обеих пигалиц перед князем плясать казачка! Ну, вы знаете
слабость этого князя? Он так и растаял: «формы», говорит, «формы!» В лорнетку
на них смотрит, а они-то отличаются, две сороки! раскраснелись, ноги
вывертывают, такой монплезир пошел, что люли, да и только! тьфу! Это – танец! Я
сама танцевала с шалью, при выпуске из благородного пансиона мадам Жарни, – так
я благородный эффект произвела! Мне сенаторы аплодировали! Там княжеские и
графские дочери воспитывались! А ведь это просто канкан! Я сгорела со стыда, сгорела,
сгорела! Я просто не высидела!..
– Но… разве вы сами были у Натальи Дмитриевны? ведь вы…
– Ну да, она меня оскорбила на прошлой неделе. Я это прямо
всем говорю. Mais, ma chere,
[27]
мне захотелось хоть в щелочку посмотреть на
этого князя, я и приехала. А то где ж бы я его увидала? Поехала бы я к ней,
кабы не этот скверный князишка! Представьте себе: всем шоколад подают, а мне
нет, и все время со мной хоть бы слово. Ведь это она нарочно… Кадушка этакая!
Вот я ж ей теперь! Но прощайте, mon ange, я теперь спешу, спешу… Мне надо
непременно застать Акулину Панфиловну и ей рассказать… Только вы теперь так и
проститесь с князем! Он уж у вас больше не будет. Знаете – памяти-то у него
нет, так Анна Николаевна непременно к себе его перетащит! Они все боятся, чтобы
вы не того… понимаете? насчет Зины…
– Quelle horreur!
[28]
– Уж это я вам говорю! Весь город об этом кричит. Анна
Николаевна непременно хочет оставить его обедать, а потом и совсем. Это она вам
в пику делает, mon ange. Я к ней на двор в щелочку заглянула. Такая там суетня:
обед готовят, ножами стучат… за шампанским послали. Спешите, спешите и
перехватите его на дороге, когда он к ней поедет. Ведь он к вам первой обещался
обедать! Он ваш гость, а не ее! Чтоб над вами смеялась эта пройдоха, эта каверзница,
эта сопля! Да она подошвы моей не стоит, хоть и прокурорша! Я сама полковница!
Я в благородном пансионе мадам Жарни воспитывалась… тьфу! Mais adieu, mon
ange!
[29]
У меня свои сани, а то бы я с вами вместе поехала…
Ходячая газета исчезла, Марья Александровна затрепетала от
волнения, но совет полковницы был чрезвычайно ясен и практичен. Медлить было
нечего, да и некогда. Но оставалось еще самое главное затруднение. Марья
Александровна бросилась в комнату Зины.
Зина ходила по комнате взад и вперед, сложив накрест руки,
понурив голову, бледная и расстроенная. В глазах ее стояли слезы; но решимость
сверкала во взгляде, который она устремила на мать. Она поспешно скрыла слезы,
и саркастическая улыбка появилась на губах ее.
– Маменька, – сказала она, предупреждая Марью Александровну,
– сейчас вы истратили со мною много вашего красноречия, слишком много. Но вы не
ослепили меня. Я не дитя. Убеждать себя, что делаю подвиг сестры милосердия, не
имея ни малейшего призвания, оправдывать свои низости, которые делаешь для
одного эгоизма, благородными целями – все это такое иезуитство, которое не
могло обмануть меня. Слышите: это не могло меня обмануть, и я хочу, чтоб вы это
непременно знали!
– Но, mon ange!..
[30]
– вскрикнула оробевшая Марья
Александровна.
– Молчите, маменька! Имейте терпение выслушать меня до
конца. Несмотря на полное сознание того, что все это только одно иезуитство;
несмотря на полное мое убеждение в совершенном неблагородстве такого поступка,
– я принимаю ваше предложение вполне, слышите: вполне, и объявляю вам, что
готова выйти за князя и даже готова помогать всем вашим усилиям, чтобы
заставить его на мне жениться. Для чего я это делаю? – вам не надо знать.
Довольно и того, что я решилась. Я решилась на все: я буду подавать ему сапоги,
я буду его служанкой, я буду плясать для его удовольствия, чтоб загладить перед
ним мою низость; я употреблю все на свете, чтоб он не раскаивался в том, что
женился на мне! Но, взамен моего решения, я требую, чтоб вы откровенно сказали
мне: каким образом вы все это устроите? Если вы начали так настойчиво говорить
об этом, то – я вас знаю – вы не могли начать, не имея в голове какого-нибудь
определенного плана. Будьте откровенны хоть раз в жизни; откровенность –
непременное условие! Я не могу решиться, не зная положительно, как вы все это
сделаете?
Марья Александровна была так озадачена неожиданным
заключением Зины, что некоторое время стояла перед ней, немая и неподвижная от
изумления, и глядела на нее во все глаза. Приготовившись воевать с упорным
романтизмом своей дочери, сурового благородства которой она постоянно боялась,
она вдруг слышит, что дочь совершенно согласна с нею и готова на все, даже
вопреки своим убеждениям! Следственно, дело принимало необыкновенную прочность,
– и радость засверкала в глазах ее.
– Зиночка! – воскликнула она в увлечении, – Зиночка! ты
плоть и кровь моя!
Больше она ничего не могла выговорить и бросилась обнимать
свою дочь.
– Ах, боже мой! я не прошу ваших объятий, маменька, –
вскричала Зина с нетерпеливым отвращением, – мне не надо ваших восторгов! я
требую от вас ответа на мой вопрос и больше ничего.
– Но, Зина, ведь я люблю тебя! Я обожаю тебя, а ты меня
отталкиваешь… ведь я для твоего же счастья стараюсь…
И непритворные слезы заблистали в глазах ее. Марья
Александровна действительно любила Зину, по-своему, а в этот раз, от удачи и от
волнения, чрезвычайно расчувствовалась. Зина, несмотря на некоторую
ограниченность своего настоящего взгляда на вещи, понимала, что мать ее любит,
– и тяготилась этой любовью. Ей даже было бы легче, если б мать ее ненавидела…
– Ну, не сердитесь, маменька, я в таком волнении, – сказала
она, чтоб успокоить ее.
– Не сержусь, не сержусь, мой ангельчик! – защебетала Марья
Александровна, мигом оживляясь. – Ведь я и сама понимаю, что ты в волнении. Вот
видишь, друг мой, ты требуешь откровенности… Изволь, я буду откровенна, вполне
откровенна, уверяю тебя! Только бы ты-то мне верила. И, во-первых, скажу тебе,
что вполне определенного плана, то есть во всех подробностях, у меня еще нет,
Зиночка, да и не может быть; ты, как умная головка, поймешь – почему. Я даже
предвижу некоторые затруднения… Вот и сейчас эта сорока натрещала мне всякой
всячины… (Ах, боже мой! Спешить бы надо!) Видишь, я вполне откровенна! Но,
клянусь тебе, я достигну цели! – прибавила она в восторге. – Уверенность моя
вовсе не поэзия, как ты давеча говорила, мой ангел; она основана на деле. Она
основана на совершенном слабоумии князя, – а ведь это такая канва, по которой
вышивай что угодно. Главное, чтоб не помешали! Да этим ли дурам перехитрить
меня, – вскричала она, стукнув рукой по столу и сверкая глазами, – уж это мое
дело! А для этого – всего нужнее как можно скорей начинать, даже чтоб сегодня и
кончить все главное, если только возможно.