— Я сейчас уйду, сейчас, но еще раз: будьте счастливы, одни
или с тем, кого выберете, и дай вам бог! А мне — мне нужен лишь идеал!
— Милый, добрый Аркадий Макарович, поверьте, что я об вас…
Про вас отец мой говорит всегда: «милый, добрый мальчик!» Поверьте, я буду
помнить всегда ваши рассказы о бедном мальчике, оставленном в чужих людях, и об
уединенных его мечтах… Я слишком понимаю, как сложилась душа ваша… Но теперь
хоть мы и студенты, — прибавила она с просящей и стыдливой улыбкой, пожимая
руку мою, — но нам нельзя уже более видеться как прежде и, и… верно, вы это
понимаете?
— Нельзя?
— Нельзя, долго нельзя… в этом уж я виновата… Я вижу, что
это теперь совсем невозможно… Мы будем встречаться иногда у папá…
«Вы боитесь «пылкости» моих чувств, вы не верите мне?» —
хотел было я вскричать; но она вдруг так предо мной застыдилась, что слова мои
сами не выговорились.
— Скажите, — вдруг остановила она меня уже совсем у дверей,
— вы сами видели, что… то письмо… разорвано? Вы хорошо это запомнили? Почему вы
тогда узнали, что это было то самое письмо к Андроникову?
— Крафт мне рассказал его содержание и даже показал мне его…
Прощайте! Когда я бывал у вас в кабинете, то робел при вас, а когда вы уходили,
я готов был броситься и целовать то место на полу, где стояла ваша нога… —
проговорил я вдруг безотчетно, сам не зная как и для чего, и, не взглянув на
нее, быстро вышел.
Я пустился домой; в моей душе был восторг. Все мелькало в
уме, как вихрь, а сердце было полно. Подъезжая к дому мамы, я вспомнил вдруг о
Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном слове
давеча, и у меня вдруг заныло за них всех сердце! «Как у них у всех жестко на
сердце! Да и Лиза, что с ней?» — подумал я, став на крыльцо.
Я отпустил Матвея и велел приехать за мной, ко мне на
квартиру в девять часов.
Глава пятая
I
К обеду я опоздал, но они еще не садились и ждали меня.
Может быть, потому, что я вообще у них редко обедал, сделаны были даже
кой-какие особые прибавления: явились на закуску сардины и проч. Но к удивлению
моему и к горю, я застал всех чем-то как бы озабоченными, нахмуренными: Лиза
едва улыбнулась, меня завидя, а мама видимо беспокоилась; Версилов улыбался, но
с натуги. «Уж не поссорились ли?» — подумалось мне. Впрочем, сначала все шло
хорошо: Версилов только поморщился немного на суп с клецками и очень
сгримасничал, когда подали зразы:
— Стоит только предупредить, что желудок мой такого-то
кушанья не выносит, чтоб оно на другой же день и явилось, — вырвалось у него в
досаде.
— Да ведь что ж, Андрей Петрович, придумать-то? Никак не
придумаешь нового-то кушанья никакого, — робко ответила мама.
— Твоя мать — совершенная противоположность иным нашим
газетам, у которых что ново, то и хорошо, — хотел было сострить Версилов но
игривее и подружелюбнее; но у него как-то не вышло, и он только пуще испугал
маму, которая, разумеется, ничего не поняла в сравнении ее с газетами и
озиралась с недоумением. В эту минуту вошла Татьяна Павловна и, объявив, что уж
отобедала, уселась подле мамы на диване.
Я все еще не успел приобрести расположения этой особы; даже,
напротив, она еще пуще стала на меня нападать за все про все. Особенно
усилилось ее неудовольствие на меня за последнее время: она видеть не могла
моего франтовского платья, а Лиза передавала мне, что с ней почти случился
припадок, когда она узнала, что у меня лихач-извозчик. Я кончил тем, что по
возможности стал избегать с ней встречи. Два месяца назад, после отдачи
наследства, я было забежал к ней поболтать о поступке Версилова, но не встретил
ни малейшего сочувствия; напротив, она была страшно обозлена: ей очень не
понравилось, что отдано все, а не половина; мне же она резко тогда заметила:
— Бьюсь об заклад, ты уверен, что он и деньги отдал и на
дуэль вызывал, единственно чтоб поправиться в мнении Аркадия Макаровича.
И ведь почти она угадала: в сущности я что-то в этом роде
тогда действительно чувствовал.
Я тотчас понял, только что она вошла, что она непременно на
меня накинется; даже был немножко уверен, что она, собственно, для этого и
пришла, а потому я стал вдруг необыкновенно развязен; да и ничего мне это не
стоило, потому что я все еще, с давешнего, продолжал быть в радости и в сиянии.
Замечу раз навсегда, что развязность никогда в жизни не шла ко мне, то есть не
была мне к лицу, а, напротив, всегда покрывала меня позором. Так случилось и
теперь: я мигом проврался; без всякого дурного чувства, а чисто из легкомыслия;
заметив, что Лиза ужасно скучна, я вдруг брякнул, даже и не подумав о том, что
говорю:
— В кои-то веки я здесь обедаю, и вот ты, Лиза, как нарочно,
такая скучная!
— У меня голова болит, — ответила Лиза.
— Ах, боже мой, — вцепилась Татьяна Павловна, — что ж, что
больна? Аркадий Макарович изволил приехать обедать, должна плясать и
веселиться.
— Вы решительно — несчастье моей жизни, Татьяна Павловна;
никогда не буду при вас сюда ездить! — и я с искренней досадой хлопнул ладонью
по столу; мама вздрогнула, а Версилов странно посмотрел на меня. Я вдруг
рассмеялся и попросил у них прощения.
— Татьяна Павловна, беру слово о несчастье назад, —
обратился я к ней, продолжая развязничать.
— Нет, нет, — отрезала она, — мне гораздо лестнее быть твоим
несчастьем, чем наоборот, будь уверен.
— Милый мой, надо уметь переносить маленькие несчастия
жизни, — промямлил, улыбаясь, Версилов, — без несчастий и жить не стоит.
— Знаете, вы — страшный иногда ретроград, — воскликнул я,
нервно смеясь.
— Друг мой, это наплевать.
— Нет, не наплевать! Зачем вы ослу не говорите прямо, когда
он — осел?
— Уж ты не про себя ли? Я, во-первых, судить никого не хочу
и не могу.
— Почему не хотите, почему не можете?
— И лень, и претит. Одна умная женщина мне сказала однажды,
что я не имею права других судить потому, что «страдать не умею», а чтобы стать
судьей других, надо выстрадать себе право на суд. Немного высокопарно, но в
применении ко мне, может, и правда, так что я даже с охотой покорился суждению.
— Да неужто ж это Татьяна Павловна вам сказала? — воскликнул
я.
— А ты почему узнал? — с некоторым удивлением взглянул
Версилов.
— Да я по лицу Татьяны Павловны угадал; она вдруг так
дернулась.
Я угадал случайно. Фраза эта действительно, как оказалось
потом, высказана была Татьяной Павловной Версилову накануне в горячем
разговоре. Да и вообще, повторяю, я с моими радостями и экспансивностями
налетел на них всех вовсе не вовремя: у каждого из них было свое, и очень
тяжелое.