— Ну, так теперь воротился?
— Нет-с, уж наверно не воротился, да и не воротится, может,
и совсем, — проговорила она, смотря на меня тем самым вострым и вороватым
глазом и точно так же не спуская его с меня, как в то уже описанное мною посещение,
когда я лежал больной. Меня, главное, взорвало, что тут опять выступали их
какие-то тайны и глупости и что эти люди, видимо, не могли обойтись без тайн и
без хитростей.
— Почему вы сказали: наверно не воротится? Что вы
подразумеваете? Он к маме пошел — вот и все!
— Н-не знаю-с.
— Да вы-то сами зачем пожаловали?
Она объявила мне, что теперь она от Анны Андреевны и что та
зовет меня и непременно ждет меня сей же час, а то «поздно будет». Это опять
загадочное словцо вывело меня уже из себя:
— Почему поздно? Не хочу я идти и не пойду! Не дам я мной
опять овладеть! Наплевать на Ламберта — так и скажите ей, и что если она
пришлет ко мне своего Ламберта, то я его выгоню в толчки — так и передайте ей!
Настасья Егоровна испугалась ужасно.
— Ах нет-с, — шагнула она ко мне, складывая руки ладошками и
как бы умоляя меня, — вы уж повремените так спешить. Тут дело важное, для вас
самих очень важное, для них тоже, и для Андрея Петровича, и для маменьки вашей,
для всех… Вы уж посетите Анну Андреевну тотчас же, потому что они никак не
могут более дожидаться… уж это я вас уверяю честью… а потом и решение примете.
Я глядел на нее с изумлением и отвращением.
— Вздор, ничего не будет, не приду! — вскричал я упрямо и с
злорадством, — теперь — все по-новому! да и можете ли вы это понять? Прощайте,
Настасья Егоровна, нарочно не пойду, нарочно не буду вас расспрашивать. Вы меня
только сбиваете с толку. Не хочу я проникать в ваши загадки.
Но так как она не уходила и все стояла, то я, схватив шубу и
шапку, вышел сам, оставив ее среди комнаты. В комнате же моей не было никаких
писем и бумаг, да я и прежде никогда почти не запирал комнату, уходя. Но я не
успел еще дойти до выходной двери, как с лестницы сбежал за мною, без шляпы и в
вицмундире, хозяин мой, Петр Ипполитович.
— Аркадий Макарович! Аркадий Макарович!
— Вам что еще?
— А вы ничего не прикажете, уходя?
— Ничего.
Он смотрел на меня вонзающимся взглядом и с видимым
беспокойством:
— Насчет квартиры, например-с?
— Что такое насчет квартиры? Ведь я вам в срок прислал
деньги?
— Да нет-с, я не про деньги, — улыбнулся он вдруг длинной
улыбкой и все продолжая вонзаться в меня взглядом.
— Да что с вами со всеми? — крикнул я наконец, почти совсем
озверев, — вам-то еще чего?
Он подождал еще несколько секунд, все еще как бы чего-то от
меня ожидая.
— Ну, значит, после прикажете… коли уж теперь стих не таков,
— пробормотал он, еще длиннее ухмыляясь, — ступайте-с, а я и сам в должность.
Он убежал к себе по лестнице. Конечно, все это могло навести
на размышления. Я нарочно не опускаю ни малейшей черты из всей этой тогдашней
мелкой бессмыслицы, потому что каждая черточка вошла потом в окончательный
букет, где и нашла свое место, в чем и уверится читатель. А что тогда они
действительно сбивали меня с толку, то это — правда. Если я был так взволнован
и раздражен, то именно заслышав опять в их словах этот столь надоевший мне тон
интриг и загадок и напомнивший мне старое. Но продолжаю.
Дома Версилова не оказалось, и ушел он действительно чем
свет. «Конечно — к маме», — стоял я упорно на своем. Няньку, довольно глупую
бабу, я не расспрашивал, а кроме нее, в квартире никого не было. Я побежал к
маме и, признаюсь, в таком беспокойстве, что на полдороге схватил извозчика. У
мамы его со вчерашнего вечера не было. С мамой были лишь Татьяна Павловна и
Лиза. Лиза, только что я вошел, стала собираться уходить.
Они все сидели наверху, в моем «гробе». В гостиной же нашей,
внизу, лежал на столе Макар Иванович, а над ним какой-то старик мерно читал
Псалтирь. Я теперь ничего уже не буду описывать из не прямо касающегося к делу,
но замечу лишь, что гроб, который уже успели сделать, стоявший тут же в
комнате, был не простой, хотя и черный, но обитый бархатом, а покров на
покойнике был из дорогих — пышность не по старцу и не по убеждениям его; но
таково было настоятельное желание мамы и Татьяны Павловны вкупе.
Разумеется, я не ожидал их встретить веселыми; но та
особенная давящая тоска, с заботой и беспокойством, которую я прочел в их
глазах, сразу поразила меня, и я мигом заключил, что «тут, верно, не один
покойник причиною». Все это, повторяю, я отлично запомнил.
Несмотря на все, я нежно обнял маму и тотчас спросил о нем.
Во взгляде мамы мигом сверкнуло тревожное любопытство. Я наскоро упомянул, что
мы с ним вчера провели весь вечер до глубокой ночи, но что сегодня его нет
дома, еще с рассвета, тогда как он меня сам пригласил еще вчера, расставаясь,
прийти сегодня как можно раньше. Мама ничего не ответила, а Татьяна Павловна,
улучив минуту, погрозила мне пальцем.
— Прощай, брат, — вдруг отрезала Лиза, быстро выходя из
комнаты. Я, разумеется, догнал ее, но она остановилась у самой выходной двери.
— Я так и думала, что ты догадаешься сойти, — проговорила
она быстрым шепотом.
— Лиза, что тут такое?
— А я и сама не знаю, только много чего-то. Наверно,
развязка «вечной истории». Он не приходил, а они имеют какие-то о нем сведения.
Тебе не расскажут, не беспокойся, а ты не расспрашивай, коли умен; но мама
убита. Я тоже ни о чем не расспрашивала. Прощай.
Она отворила дверь.
— Лиза, а у тебя у самой нет ли чего? — выскочил я за нею в
сени. Ее ужасно убитый, отчаянный вид пронзил мое сердце. Она посмотрела не то
что злобно, а даже почти как-то ожесточенно, желчно усмехнулась и махнула
рукой.
— Кабы умер — так и слава богу! — бросила она мне с лестницы
и ушла. Это она сказала так про князя Сергея Петровича, а тот в то время лежал
в горячке и беспамятстве. «Вечная история! Какая вечная история?» — с вызовом
подумал я, и вот мне вдруг захотелось непременно рассказать им хоть часть
вчерашних моих впечатлений от его ночной исповеди, да и самую исповедь. «Они
что-то о нем теперь думают дурное — так пусть же узнают всё!» — пролетело в
моей голове.
Я помню, что мне удалось как-то очень ловко начать
рассказывать. Мигом на лицах их обнаружилось страшное любопытство. На этот раз
и Татьяна Павловна так и впилась в меня глазами; но мама была сдержаннее; она
была очень серьезна, но легкая, прекрасная, хоть и совсем какая-то безнадежная
улыбка промелькнула-таки в лице ее и не сходила почти во все время рассказа. Я,
конечно, говорил хорошо, хотя и знал, что для них почти непонятно. К удивлению
моему, Татьяна Павловна не придиралась, не настаивала на точности, не
закидывала крючков, по своему обыкновению, как всегда, когда я начинал
что-нибудь говорить. Она только сжимала изредка губы и щурила глаза, как бы
вникая с усилием. По временам мне даже казалось, что они все понимают, но этого
почти быть не могло. Я, например, говорил об его убеждениях, но, главное, о его
вчерашнем восторге, о восторге к маме, о любви его к маме, о том, что он
целовал ее портрет… Слушая это, они быстро и молча переглядывались, а мама вся
вспыхнула, хотя обе продолжали молчать. Затем… затем я, конечно, не мог, при
маме, коснуться до главного пункта, то есть до встречи с нею и всего прочего, а
главное, до ее вчерашнего письма к нему, и о нравственном «воскресении» его
после письма; а это-то и было главным, так что все его вчерашние чувства,
которыми я думал так обрадовать маму, естественно, остались непонятными, хотя,
конечно, не по моей вине, потому что я все, что можно было рассказать,
рассказал прекрасно. Кончил я совершенно в недоумении; их молчание не
прерывалось, и мне стало очень тяжело с ними.