И вышло всем на удивление. Стали они жить с самого первого
дня в великом и нелицемерном согласии, опасно соблюдая свое супружество, и как
единая душа в двух телесах. Зачала она в ту же зиму, и стали они посещать храмы
божии и трепетать гнева господня. Были в трех монастырях и внимали
пророчествам. Он же соорудил обещанный храм и выстроил в городе больницу и
богадельню. Отделил капитал на вдов и сирот. И воспомнил всех, кого обидел, и
возжелал возвратить; деньги же стал выдавать безмерно, так что уже супруга и
архимандрит придержали за руки, ибо «довольно, говорят, и сего». Послушался
Максим Иванович: «Я, говорит, в тот раз Фому обсчитал». Ну, Фоме отдали. А Фома
так даже заплакал: «Я, говорит, я и так… Многим и без того довольны и вечно
обязаны богу молить». Всех, стало быть, проникло оно, и, значит, правду
говорят, что хорошим примером будет жив человек. А народ там добрый.
Фабрикой сама супруга стала орудовать, и так, что и теперь
вспоминают. Пить не перестал, но стала она его в эти самые дни соблюдать, а
потом и лечить. Речь его стала степенная, и даже самый глас изменился. Стал
жалостлив беспримерно, даже к скотам: увидал из окна, как мужик стегал лошадь
по голове безобразно, и тотчас выслал и купил у него лошадь за вдвое цены. И
получил дар слезный: кто бы с ним ни заговорил, так и зальется слезами. Когда
же приспело время ее, внял наконец господь их молитвам и послал им сына, и стал
Максим Иванович, еще в первый раз с тех пор, светел; много милостыни роздал,
много долгов простил, на крестины созвал весь город. Созвал он это город, а на
другой день, как ночь, вышел. Видит супруга, что с ним нечто сталось, и
поднесла к нему новорожденного: «Простил, говорит, нас отрок, внял слезам и
молитвам за него нашим». А о сем предмете, надо так сказать, они во весь год ни
разу не сказали слова, а лишь оба про себя содержали. И поглядел на нее Максим
Иванович мрачно, как ночь: «Подожди, говорит: он, почитай, весь год не
приходил, а в сию ночь опять приснился». «Тут-то в первый раз проник и в мое
сердце ужас, после сих странных слов», — припоминала потом.
И не напрасно приснился отрок. Только что Максим Иванович о
сем изрек, почти, так сказать, в самую ту минуту приключилось с новорожденным
нечто: вдруг захворал. И болело дитя восемь дней, молились неустанно, и
докторов призывали, и выписали из Москвы самого первого доктора по чугунке.
Прибыл доктор, рассердился. «Я, говорит, самый первый доктор, меня вся Москва
ожидает». Прописал капель и уехал поспешно. Восемьсот рублей увез. А ребеночек к
вечеру помер.
И что же за сим? Отписал Максим Иванович все имущество
любезной супруге, выдал ей все капиталы и документы, завершил все правильно и
законным порядком, а затем стал перед ней и поклонился ей до земли: «Отпусти ты
меня, бесценная супруга моя, душу мою спасти, пока можно. Ежели время мое без
успеха душе проведу, то назад уже не возвращусь. Был я тверд и жесток, и
тягости налагал, но мню, что за скорби и странствия предстоящие не оставит без
воздаяния господь, ибо оставить все сие есть немалый крест и немалая скорбь». И
унимала его супруга со многими слезами: «Ты мне един теперь на земле, на кого
же останусь? Я, говорит, за год в сердце милость нажила». И увещевали всем
городом целый месяц, и молили его, и положили силой стеречь. Но не послушал их
и ночью скрытно вышел, и уже более не возвращался. А, слышно, подвизается в
странствиях и терпении даже до сегодня, а супругу милую извещает ежегодно…»
Глава четвертая
I
Теперь приступлю к окончательной катастрофе, завершающей мои
записки. Но чтоб продолжать дальше, я должен предварительно забежать вперед и
объяснить нечто, о чем я совсем в то время не знал, когда действовал, но о чем
узнал и что разъяснил себе вполне уже гораздо позже, то есть тогда, когда все
уже кончилось. Иначе не сумею быть ясным, так как пришлось бы все писать
загадками. И потому сделаю прямое и простое разъяснение, жертвуя так называемою
художественностью, и сделаю так, как бы и не я писал, без участия моего сердца,
а вроде как бы entrefilet
[104]
в газетах.
Дело в том, что товарищ моего детства Ламберт очень, и даже
прямо, мог бы быть причислен к тем мерзким шайкам мелких пройдох, которые
сообщаются взаимно ради того, что называют теперь шантажом и на что подыскивают
теперь в своде законов определения и наказания. Шайка, в которой участвовал
Ламберт, завелась еще в Москве и уже наделала там довольно проказ (впоследствии
она была отчасти обнаружена). Я слышал потом, что в Москве у них, некоторое
время, был чрезвычайно опытный и неглупый руководитель и уже пожилой человек.
Пускались они в свои предприятия и всею шайкою и по частям. Производили же,
рядом с самыми грязненькими и нецензурными вещами (о которых, впрочем, известия
уже являлись в газетах), — и довольно сложные и даже хитрые предприятия под
руководством их шефа. Об некоторых я потом узнал, но не буду передавать
подробностей. Упомяну лишь, что главный характер их приемов состоял в том, чтоб
разузнать кой-какие секреты людей, иногда честнейших и довольно
высокопоставленных; затем они являлись к этим лицам и грозили обнаружить
документы (которых иногда совсем у них не было) и за молчание требовали выкуп.
Есть вещи и не грешные, и совсем не преступные, но обнаружения которых
испугается даже порядочный и твердый человек. Били они большею частию на
семейные тайны. Чтоб указать, как ловко действовал иногда их шеф, расскажу,
безо всяких подробностей и в трех только строках, об одной их проделке. В одном
весьма честном доме случилось действительно и грешное и преступное дело; а
именно жена одного известного и уважаемого человека вошла в тайную любовную
связь с одним молодым и богатым офицером. Они это пронюхали и поступили так:
прямо дали знать молодому человеку, что уведомят мужа. Доказательств у них не
было ни малейших, и молодой человек про это знал отлично, да и сами они от него
не таились; но вся ловкость приема и вся хитрость расчета состояла в этом
случае лишь в том соображении, что уведомленный муж и без всяких доказательств
поступит точно так же и сделает те же самые шаги, как если б получил самые
математические доказательства. Они били тут на знание характера этого человека
и на знание его семейных обстоятельств. Главное то, что в шайке участвовал один
молодой человек из самого порядочного круга и которому удалось предварительно
достать сведения. С любовника они содрали очень недурную сумму, и безо всякой
для себя опасности, потому что жертва сама жаждала тайны.
Ламберт хоть и участвовал, но всецело к той московской шайке
не принадлежал; войдя же во вкус, начал помаленьку и в виде пробы действовать
от себя. Скажу заранее: он на это был не совсем способен. Был он весьма неглуп
и расчетлив, но горяч и, сверх того, простодушен или, лучше сказать, наивен, то
есть не знал ни людей, ни общества. Он, например, вовсе, кажется, не понимал
значения того московского шефа и полагал, что направлять и организировать такие
предприятия очень легко. Наконец, он предполагал чуть не всех такими же
подлецами, как сам. Или, например, раз вообразив, что такой-то человек боится
или должен бояться потому-то и потому-то, он уже и не сомневался в том, что тот
действительно боится, как в аксиоме. Не умею я это выразить; впоследствии
разъясню яснее фактами, но, по-моему, он был довольно грубо развит, а в иные
добрые, благородные чувства не то что не верил, но даже, может быть, не имел о
них и понятия.