— А я, брат, продолжаю не постигать, — задумчиво заметил
генерал, несколько вскинув плечами и немного расставив руки. — Нина
Александровна тоже намедни, вот когда приходила-то, помнишь? стонет и охает:
“чего вы?” спрашиваю. Выходит, что им будто бы тут бесчестье. Какое же тут
бесчестье, позвольте спросить? Кто в чем может Настасью Филипповну укорить, или
что-нибудь про нее указать? Неужели то, что она с Тоцким была? Но ведь это
такой уже вздор, при известных обстоятельствах особенно! “Вы, говорит, не
пустите ее к вашим дочерям?” Ну! Эвона! Ай да Нина Александровна! То-есть, как
это не понимать, как это не понимать…
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся
генералу: — она понимает; вы на нее не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил
голову, чтобы в чужие дела не совались. И однако до сих пор всё тем только у
нас в доме и держится, что последнего слова еще не сказано, а гроза грянет.
Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и всё скажется.
Князь слышал весь этот разговор, сидя в уголке за своею
каллиграфскою пробой. Он кончил, подошел к столу и подал свой листок.
— Так это Настасья Филипповна? — промолвил он, внимательно и
любопытно поглядев на портрет: — удивительно хороша! — прибавил он тотчас же с
жаром. На портрете была изображена действительно необыкновенной красоты
женщина. Она была сфотографирована в черном шелковом платье, чрезвычайно
простого и изящного фасона; волосы, повидимому, темнорусые, были убраны просто,
по-домашнему; глаза темные, глубокие, лоб задумчивый; выражение лица страстное
и как бы высокомерное. Она была несколько худа лицом, может быть, и бледна…
Ганя и генерал с изумлением посмотрели на князя…
— Как, Настасья Филипповна! Разве вы уж знаете и Настасью
Филипповну? — спросил генерал.
— Да; всего только сутки в России, а уж такую раскрасавицу
знаю, — ответил князь, и тут же рассказал про свою встречу с Рогожиным и
передал весь рассказ его.
— Вот еще новости! — опять затревожился генерал, чрезвычайно
внимательно выслушавший рассказ, и пытливо поглядел на Ганю.
— Вероятно, одно только безобразие, — пробормотал тоже
несколько замешавшийся Ганя, — купеческий сынок гуляет. Я про него что-то уже
слышал.
— Да и я, брат, слышал, — подхватил генерал. — Тогда же,
после серег, Настасья Филипповна весь анекдот пересказывала. Да ведь дело-то
теперь уже другое. Тут, может быть, действительно миллион сидит и… страсть.
Безобразная страсть, положим, но всё-таки страстью пахнет, а ведь известно, на
что эти господа способны, во всем хмелю!.. Гм!.. Не вышло бы анекдота
какого-нибудь! — заключил генерал задумчиво.
— Вы миллиона опасаетесь? — осклабился Ганя.
— А ты нет, конечно?
— Как вам показалось, князь, — обратился вдруг к нему Ганя,
— что это, серьезный какой-нибудь человек, или только так, безобразник?
Собственно ваше мнение?
В Гане что-то происходило особенное, когда он задавал этот
вопрос. Точно новая и особенная какая-то идея загорелась у него в мозгу и
нетерпеливо засверкала в глазах его. Генерал же, который искренно и
простосердечно беспокоился, тоже покосился на князя, но как бы не ожидая много
от его ответа.
— Не знаю, как вам сказать, — ответил князь, — только мне
показалось, что в нем много страсти и даже какой-то больной страсти. Да он и
сам еще совсем как будто больной. Очень может быть, что с первых же дней в
Петербурге и опять сляжет, особенно если закутит.
— Так? Вам так показалось? — уцепился генерал за эту идею.
— Да, показалось.
— И однако ж этого рода анекдоты могут происходить и не в
несколько дней, а еще до вечера, сегодня же, может, что-нибудь обернется, —
усмехнулся генералу Ганя.
— Гм!.. Конечно… Пожалуй, а уж тогда всё дело в том, как у
ней в голове мелькнет, — сказал генерал.
— А ведь вы знаете, какова она иногда?
— То-есть какова же? — вскинулся опять генерал, достигший
чрезвычайного расстройства. — Послушай, Ганя, ты пожалуста сегодня ей много не
противоречь и постарайся эдак, знаешь, быть… одним словом, быть по душе… Гм!..
Что ты так рот-то кривишь? Слушай, Гаврила Ардалионыч, кстати, очень даже
кстати будет теперь сказать: из-за чего мы хлопочем? Понимаешь, что я
относительно моей собственной выгоды, которая тут сидит, уже давно обеспечен;
я, так или иначе, а в свою пользу дело решу. Тоцкий решение свое принял
непоколебимо, стало быть, и я совершенно уверен. И потому, если я теперь желаю
чего, так это единственно твоей пользы. Сам посуди; не доверяешь ты что ли мне?
При том же ты человек… человек… одним словом, человек умный, и я на тебя
понадеялся… а это, в настоящем случае, это… это…
— Это главное, — договорил Ганя, опять помогая
затруднившемуся генералу и скорчив свои губы в ядовитейшую улыбку, которую уже
не хотел скрывать. Он глядел своим воспаленным взглядом прямо в глаза генералу,
как бы даже желая, чтобы тот прочел в его взгляде всю его мысль. Генерал
побагровел и вспылил.
— Ну да, ум главное! — поддакнул он, резко смотря на Ганю: —
и смешной же ты человек, Гаврила Ардалионыч! Ты ведь точно рад, я замечаю,
этому купчику, как выходу для себя. Да тут именно чрез ум надо бы с самого
начала дойти; тут именно надо понять и… и поступить с обеих сторон: честно и
прямо, не то… предуведомить заранее, чтобы не компрометировать других, тем
паче, что и времени к тому было довольно, и даже еще и теперь его остается
довольно (генерал значительно поднял брови), несмотря на то, что остается всего
только несколько часов… Ты понял? Понял? Хочешь ты или не хочешь, в самом деле?
Если не хочешь, скажи, и — милости просим. Никто вас, Гаврила Ардалионыч, не
удерживает, никто насильно в капкан не тащит, если вы только видите тут капкан.
— Я хочу, — вполголоса, но твердо промолвил Ганя, потупил
глаза и мрачно замолк.
Генерал был удовлетворен. Генерал погорячился, но уж видимо
раскаивался, что далеко зашел. Он вдруг оборотился к князю, и, казалось, по
лицу его вдруг прошла беспокойная мысль, что ведь князь был тут и всё-таки
слышал. Но он мгновенно успокоился, при одном взгляде на князя можно была
вполне успокоиться.
— Ого! — вскричал генерал, смотря на образчик каллиграфии,
представленный князем: — да ведь это пропись! Да и пропись-то редкая!
Посмотри-ка, Ганя, каков талант!
На толстом веленевом листе князь написал средневековым
русским шрифтом фразу:
“Смиренный игумен Пафнутий руку приложил”.
— Вот это, — разъяснял князь с чрезвычайным удовольствием и
одушевлением, — это собственная подпись игумена Пафнутия со снимка
четырнадцатого столетия. Они превосходно подписывались, все эти наши старые
игумены и митрополиты, и с каким иногда вкусом, с каким старанием! Неужели у
вас нет хоть Погодинского издания, генерал? Потом я вот тут написал другим
шрифтом: это круглый, крупный французский шрифт, прошлого столетия, иные буквы
даже иначе писались, шрифт площадной, шрифт публичных писцов, заимствованный с
их образчиков (у меня был один), — согласитесь сами, что он не без достоинств.
Взгляните на эти круглые д, а. Я перевел французский характер в русские буквы,
что очень трудно, а вышло удачно. Вот и еще прекрасный и оригинальный шрифт,
вот эта фраза: “усердие всё превозмогает”. Это шрифт русский писарский или,
если хотите, военно-писарский. Так пишется казенная бумага к важному лицу, тоже
круглый шрифт, славный, черный шрифт, черно написано, но с замечательным
вкусом. Каллиграф не допустил бы этих росчерков или, лучше сказать, этих
попыток расчеркнуться, вот этих недоконченных полухвостиков, — замечаете, — а в
целом, посмотрите, оно составляет ведь характер, и, право, вся тут
военно-писарская душа проглянула: разгуляться бы и хотелось, и талант просится,
да воротник военный туго на крючек стянут, дисциплина и в почерке вышла,
прелесть! Это недавно меня один образчик такой поразил, случайно нашел, да еще
где? в Швейцарии! Ну, вот, это простой, обыкновенный и чистейший английский
шрифт: дальше уж изящество не может идти, тут всё прелесть, бисер, жемчуг; это
закончено; но вот и вариация, и опять французская, я ее у одного французского
путешествующего комми заимствовал: тот же английский шрифт, но черная; линия
капельку почернее и потолще, чем в английском, ан — пропорция света и нарушена;
и заметьте тоже: овал изменен, капельку круглее и вдобавок позволен росчерк, а
росчерк это наиопаснейшая вещь! Росчерк требует необыкновенного вкуса; но если
только он удался, если только найдена пропорция, то эдакой шрифт ни с чем не
сравним, так даже, что можно влюбиться в него.