“Может быть, сам и выдумал”, подумал князь про себя.
Но совсем другое было с Аглаей. Всю первоначальную
аффектацию и напыщенность, с которою она выступила читать, она прикрыла такою
серьезностью и таким проникновением в дух и смысл поэтического произведения, с
таким смыслом произносила каждое слово стихов, с такою высшею простотой
проговаривала их, что в конце чтения не только увлекла всеобщее внимание, но
передачей высокого духа баллады как бы и оправдала отчасти ту усиленную
аффектированную важность, с которою она так торжественно вышла на средину
террасы. В этой важности можно было видеть теперь только безграничность и,
пожалуй, даже наивность ее уважения к тому, что она взяла на себя передать.
Глаза ее блистали, и легкая, едва заметная судорога вдохновения и восторга раза
два прошла по ее прекрасному лицу. Она прочла:
Жил на свете рыцарь бедный
Молчаливый и простой,
С виду сумрачный и бледный,
Духом смелый и прямой.
Он имел одно виденье,
Непостижное уму, —
И глубоко впечатленье
В сердце врезалось ему.
С той поры, сгорев душою,
Он на женщин не смотрел,
Он до гроба ни с одною
Молвить слова не хотел.
Он себе на шею четки
Вместо шарфа навязал,
И с лица стальной решетки
Ни пред кем не подымал,
Полон чистою любовью,
Верен сладостной мечте,
А. М. D. своею кровью
Начертал он на щите.
И в пустынях Палестины,
Между тем как по скалам
Мчались в битву паладины,
Именуя громко дам,
Lumen coeli, sancta Rosa!
[23]
Восклицал он дик и рьян,
И как гром его угроза
Поражала мусульман…
Возвратясь в свой замок дальный,
Жил он, строго заключен,
Всё безмолвный, всё печальный,
Как безумец умер он.
Припоминая потом всю эту минуту, князь долго в чрезвычайном
смущении мучился одним неразрешимым для него вопросом: как можно было соединить
такое истинное, прекрасное чувство с такою явною и злобною насмешкой? Что была
насмешка, в том он не сомневался; он ясно это понял и имел на то причины: во
время чтения Аглая позволила себе переменить буквы А. М. D. в буквы Н. Ф. Б.
Что тут была не ошибка и не ослышка с его стороны, — в том он сомневаться не
мог (впоследствии это было доказано). Во всяком случае выходка Аглаи, —
конечно, шутка, хоть слишком резкая и легкомысленная, — была преднамеренная. О
“рыцаре бедном” все говорили (и “смеялись”) еще месяц назад. А между тем, как
ни припоминал потом князь, выходило, что Аглая произнесла эти буквы не только
без всякого вида шутки, или какой-нибудь усмешки, или даже какого-нибудь
напирания на эти буквы чтобы рельефнее выдать их затаенный смысл, но, напротив,
с такою неизменною серьезностью, с такою невинною и наивною простотой, что
можно было подумать, что эти самые буквы и были в балладе, и что так было в
книге напечатано. Что-то тяжелое и неприятное как бы уязвило князя. Лизавета
Прокофьевна, конечно, не поняла и не заметила ни подмены букв, ни намека.
Генерал Иван Федорович понял только, что декламировали стихи. Из остальных
слушателей очень многие поняли и удивились и смелости выходки, и намерению, но
смолчали и старались не показывать виду. Но Евгений Павлович (князь даже об
заклад готов был побиться) не только понял, но даже старался и вид показать,
что понял: он слишком насмешливо улыбнулся.
— Экая прелесть какая! — воскликнула генеральша в истинном
упоении, только что кончилось чтение: — чьи стихи?
— Пушкина, maman, не стыдите нас, это совестно! —
воскликнула Аделаида.
— Да с вами и не такой еще дурой сделаешься! — горько
отозвалась Лизавета Прокофьевна: — Срам! Сейчас, как придем, подайте мне эти
стихи Пушкина!
— Да у нас, кажется, совсем нет Пушкина.
— С незапамятных времен, — прибавила Александра, — два
какие-то растрепанные тома валяются.
— Тотчас же послать купить в город, Федора иль Алексея, с
первым поездом, — лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно
прочла, но — если ты искренно прочла, — прибавила она почти шепотом, — то я о
тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла, то я твои чувства не одобряю, так
что во всяком случае лучше бы было и совсем не читать.. Понимаешь? Ступай,
сударыня, я еще с тобой поговорю, а мы тут засиделись.
Между тем князь здоровался с генералом Иваном Федорович чем,
а генерал представлял ему Евгения Павловича Радомского.
— На дороге захватил, он только что с поездом; узнал, что я
сюда, и все наши тут…
— Узнал, что и вы тут, — перебил Евгений Павлович, — и так
как давно уж и непременно предположил себе искать не только вашего знакомства,
но и вашей дружбы, то и не хотел терять времени. Вы нездоровы? Я сейчас только
узнал…
— Совсем здоров и очень рад вас узнать, много слышал и даже
говорил о вас с князем Щ., — ответил Лев Николаевич, подавая руку.
Взаимные вежливости были произнесены, оба пожали друг другу
руку и пристально заглянули друг другу в глаза. В один миг разговор сделался
общим. Князь заметил (а он замечал теперь всё быстро и жадно и даже, может, и
то, чего совсем не было), что штатское платье Евгения Павловича производило
всеобщее и какое-то необыкновенно сильное удивление, до того, что даже все
остальные впечатления на время забылись и изгладились. Можно было подумать, что
в этой перемене костюма заключалось что-то особенно важное. Аделаида и
Александра с недоумением расспрашивали Евгения Павловича. Князь Щ., его
родственник, даже с большим беспокойством; генерал говорил почти с волнением.
Одна Аглая любопытно, но совершенно спокойно поглядела с минуту на Евгения
Павловича, как бы желая только сравнить, военное или штатское платье ему более
к лицу, но чрез минуту отворотилась и уже не глядела на него более. Лизавета
Прокофьевна тоже ни о чем не захотела спрашивать, хотя, может быть, и она
несколько беспокоилась. Князю показалось, что Евгений Павлович как будто у ней
не в милости.
— Удивил, изумил! — твердил Иван Федорович в ответ на все
вопросы. — Я верить не хотел, когда еще давеча его в Петербурге встретил. И
зачем так вдруг, вот задача? Сам первым делом кричит, что не надо стулья
ломать.
Из поднявшихся разговоров оказалось, что Евгений Павлович
возвещал об этой отставке уже давным-давно; но каждый раз говорил так не
серьезно, что и поверить ему было нельзя. Да он и о серьезных-то вещах говорил
всегда с таким шутливым видом, что никак его разобрать нельзя, особенно если
сам захочет, чтобы не разобрали.