Это были две большие, светлые, высокие комнаты, весьма
порядочно меблированные и не дешево стоившие. Все эти дамы рассказывали потом,
что князь осматривал в комнатах каждую вещь, увидал на столике развернутую
книгу из библиотеки для чтения, французский роман M-me Bovary,
[48]
заметил,
загнул страницу, на которой была развернута книга, попросил позволения взять ее
с собой, и тут же, не выслушав возражения, что книга из библиотеки, положил ее
себе в карман. Сел у отворенного окна и, увидав ломберный столик, исписанный
мелом, спросил: кто играл? Они рассказали ему, что играла Настасья Филипповна
каждый вечер с Рогожиным в дураки, в преферанс, в мельники, в вист, в свои
козыри, — во все игры, и что карты завелись только в самое последнее время, по
переезде из Павловска в Петербург, потому что Настасья Филипповна всё
жаловалась, что скучно, и что Рогожин сидит целые вечера, молчит и говорить ни
о чем не умеет, и часто плакала; и вдруг на другой вечер Рогожин вынимает из
кармана карты; тут Настасья Филипповна рассмеялась, и стали играть. Князь
спросил: где карты, в которые играли? Но карт не оказалось; карты привозил
всегда сам Рогожин в кармане, каждый день по новой колоде, и потом увозил с
собой.
Эти дамы посоветовали съездить еще раз к Рогожину и еще раз
покрепче постучаться, но не сейчас, а уже вечером: “может что и окажется”. Сама
же учительша вызвалась между тем съездить до вечера в Павловск к Дарье
Алексеевне: не знают ли там чего? Князя просили пожаловать часов в десять вечера,
во всяком случае, чтобы сговориться на завтрашний день. Несмотря на все
утешения и обнадеживания, совершенное отчаяние овладело душой князя. В
невыразимой тоске дошел он пешком до своего трактира. Летний, пыльный, душный
Петербург давил его как в тисках; он толкался между суровым или пьяным народом,
всматривался без цели в лица, может быть, прошел гораздо больше, чем следовало;
был уже совсем почти вечер, когда он вошел в свой нумер. Он решил отдохнуть
немного и потом идти опять к Рогожину, как советовали, сел на диван,
облокотился обоими локтями на стол и задумался.
Бог знает сколько времени, и бог знает, о чем он думал.
Многого он боялся и чувствовал, больно и мучительно, что боится ужасно. Пришла
ему в голову Вера Лебедева; потом подумалось, что, может, Лебедев и знает
что-нибудь в этом деле, а если не знает, то может узнать и скорее, и легче его.
Потом вспомнился ему Ипполит и то, что Рогожин к Ипполиту ездил. Потом
вспомнился сам Рогожин: недавно на отпевании, потом в парке, потом — вдруг
здесь в коридоре, когда он спрятался тогда в углу и ждал его с ножем. Глаза его
теперь ему вспоминались, глаза, смотревшие тогда в темноте. Он вздрогнул:
давешняя напрашивавшаяся мысль вдруг вошла ему теперь в голову.
Она состояла отчасти в том, что если Рогожин в Петербурге,
то хотя бы он и скрывался на время, а всё-таки непременно кончит тем, что
придет к нему, к князю, с добрым или с дурным намерением, пожалуй, хоть как
тогда. По крайней мере, если бы Рогожину почему-нибудь понадобилось придти, то
ему некуда больше идти как сюда, опять в этот же коридор. Адреса он не знает;
стало быть, очень может подумать, что князь в прежнем трактире остановился; по
крайней мере, попробует здесь поискать… если уж очень понадобится. А почем
знать, может быть, ему и очень понадобится?
Так он думал, и мысль эта казалась ему почему-то совершенно
возможною. Он ни за что бы не дал себе отчета, если бы стал углубляться в свою
мысль: “почему, например, он так вдруг понадобится Рогожину, и почему даже быть
того не может, чтоб они наконец не сошлись?” Но мысль была тяжелая: “если ему
хорошо, то он не придет — продолжал думать князь; — он скорее придет, если ему
нехорошо; а ему ведь наверно нехорошо…”
Конечно, при таком убеждении, следовало бы ждать Рогожина
дома, в нумере; но он как будто не мог вынести своей новой мысли, вскочил,
схватил шляпу и побежал. В коридоре было уже почти совсем темно: “что если он
вдруг теперь выйдет из того угла и остановит меня у лестницы?” мелькнуло ему,
когда он подходил к знакомому месту. Но никто не вышел. Он спустился под
ворота, вышел на тротуар, подивился густой толпе народа, высыпавшего с закатом
солнца на улицу (как и всегда в Петербурге в каникулярное время), и пошел по
направлению к Гороховой. В пятидесяти шагах от трактира, на первом перекрестке,
в толпе, кто-то вдруг тронул его за локоть и вполголоса проговорил над самым
ухом:
— Лев Николаевич, ступай, брат, за мной, надоть.
Это был Рогожин.
Странно: князь начал ему вдруг, с радости, рассказывать,
лепеча и почти не договаривая слов, как он ждал его сейчас в коридоре, в
трактире.
— Я там был, — неожиданно ответил Рогожин; — пойдем.
Князь удивился ответу, но он удивился спустя уже по крайней
мере две минуты, когда сообразил. Сообразив ответ, он испугался и стал
приглядываться к Рогожину. Тот уже шел почти на полшага впереди, смотря прямо
пред собой и не взглядывая ни на кого из встречных, с машинальною осторожностию
давая всем дорогу.
— Зачем же ты меня в нумере не спросил… коли был в трактире?
— спросил вдруг князь.
Рогожин остановился, посмотрел на него, подумал, и, как бы
совсем не поняв вопроса, сказал:
— Вот что, Лев Николаевич, ты иди здесь прямо, вплоть до
дому, знаешь? А я пойду по той стороне. Да поглядывай, чтобы нам вместе…
Сказав это, он перешел через улицу, ступил на
противоположный тротуар, поглядел идет ли князь, и, видя, что он стоит и
смотрит на него во все глаза, махнул ему рукой к стороне Гороховой, и пошел,
поминутно поворачиваясь взглянуть на князя и приглашая его за собой. Он был
видимо ободрен, увидев, что князь понял его и не переходит к нему с другого
тротуара. Князю пришло в голову, что Рогожину надо кого-то высмотреть и не
пропустить на дороге, и что потому он и перешел на другой тротуар. “Только
зачем же он не сказал кого смотреть надо?” Так прошли они шагов пятьсот, и
вдруг князь начал почему-то дрожать; Рогожин, хоть и реже, но не переставал
оглядываться; князь не выдержал и поманил его рукой. Тот тотчас же перешел к
нему через улицу:
— Настасья Филипповна разве у тебя?
— У меня.
— А давеча это ты в окно на меня из-за гардины смотрел?
— Я…
— Как же ты…
Но князь не знал, что спросить дальше и чем окончить вопрос;
к тому же сердце его так стучало, что и говорить трудно было. Рогожин тоже
молчал и смотрел на него попрежнему, то-есть как бы в задумчивости.
— Ну, я пойду, — сказал он вдруг, приготовляясь опять
переходить; — а ты себе иди. Пусть мы на улице розно будем… так нам лучше… по
розным сторонам… увидишь.
Когда наконец они повернули с двух разных тротуаров в
Гороховую и стали подходить к дому Рогожина, у князя стали опять подсекаться
ноги, так что почти трудно было уж и идти. Было уже около десяти часов вечера.
Окна на половине старушки стояли, как и давеча, отпертые, у Рогожина запертые,
и в сумерках как бы еще заметнее становились на них белые спущенные сторы.
Князь подошел к дому с противоположного тротуара; Рогожин же с своего тротуара
ступил на крыльцо и махал ему рукой. Князь перешел к нему на крыльцо.