Часть третья
Книга седьмая
Алеша
I
Тлетворный дух
Тело усопшего иеросхимонаха отца Зосимы приготовили к
погребению по установленному чину. Умерших монахов и схимников, как известно,
не омывают. «Егда кто от монахов ко Господу отыдет (сказано в большом
требнике), то учиненный монах (то есть для сего назначенный) отирает тело его
теплою водой, творя прежде губою (то есть греческою губкой) крест на челе
скончавшегося, на персех, на руках и на ногах и на коленах, вящше же ничто же».
Все это и исполнил над усопшим сам отец Паисий. После отирания одел его в
монашеское одеяние и обвил мантиею; для чего, по правилу, несколько разрезал
ее, чтоб обвить крестообразно. На голову надел ему куколь с осьмиконечным
крестом. Куколь оставлен был открытым, лик же усопшего закрыли черным воздухом.
В руки ему положили икону Спасителя. В таком виде к утру переложили его во гроб
(уже прежде давно заготовленный). Гроб же вознамерились оставить в келье (в
первой большой комнате, в той самой, в которой покойный старец принимал братию
и мирских) на весь день. Так как усопший по чину был иеросхимонах, то над ним
следовало иеромонахам же и иеродиаконам читать не Псалтирь, а Евангелие. Начал чтение,
сейчас после панихиды, отец Иосиф; отец же Паисий, сам пожелавший читать потом
весь день и всю ночь, пока еще был очень занят и озабочен, вместе с отцом
настоятелем скита, ибо вдруг стало обнаруживаться, и чем далее, тем более, и в
монастырской братии, и в прибывавших из монастырских гостиниц и из города
толпами мирских нечто необычайное, какое-то неслыханное и «неподобающее» даже
волнение и нетерпеливое ожидание. И настоятель, и отец Паисий прилагали все
старания по возможности успокоить столь суетливо волнующихся. Когда уже
достаточно ободняло, то из города начали прибывать некоторые даже такие, кои
захватили с собою больных своих, особенно детей, – точно ждали для сего нарочно
сей минуты, видимо уповая на немедленную силу исцеления, какая, по вере их, не
могла замедлить обнаружиться. И вот тут только обнаружилось, до какой степени
все у нас приобыкли считать усопшего старца еще при жизни его за несомненного и
великого святого. И между прибывающими были далеко не из одного лишь
простонародья. Это великое ожидание верующих, столь поспешно и обнаженно
выказываемое и даже с нетерпением и чуть не с требованием, казалось отцу Паисию
несомненным соблазном, и хотя еще и задолго им предчувствованным, но на самом
деле превысившим его ожидания. Встречаясь со взволнованными из иноков, отец
Паисий стал даже выговаривать им: «Таковое и столь немедленное ожидание чего-то
великого, – говорил он, – есть легкомыслие, возможное лишь между светскими, нам
же неподобающее». Но его мало слушали, и отец Паисий с беспокойством замечал
это, несмотря на то, что даже и сам (если уж все вспоминать правдиво), хотя и
возмущался слишком нетерпеливыми ожиданиями и находил в них легкомыслие и
суету, но потаенно, про себя, в глубине души своей, ждал почти того же, чего и
сии взволнованные, в чем сам себе не мог не сознаться. Тем не менее ему
особенно неприятны были иные встречи, возбуждавшие в нем, по некоему
предчувствию, большие сомнения. В теснившейся в келье усопшего толпе заметил он
с отвращением душевным (за которое сам себя тут же и попрекнул) присутствие,
например, Ракитина, или далекого гостя – обдорского инока, все еще пребывавшего
в монастыре, и обоих их отец Паисий вдруг почему-то счел подозрительными – хотя
и не их одних можно было заметить в этом же смысле. Инок обдорский изо всех
волновавшихся выдавался наиболее суетящимся; заметить его можно было всюду, во
всех местах: везде он расспрашивал, везде прислушивался, везде шептался с
каким-то особенным таинственным видом. Выражение же лица имел самое
нетерпеливое и как бы уже раздраженное тем, что ожидаемое столь долго не
совершается. А что до Ракитина, то тот, как оказалось потом, очутился столь
рано в ските по особливому поручению госпожи Хохлаковой. Сия добрая, но
бесхарактерная женщина, которая сама не могла быть допущена в скит, чуть лишь
проснулась и узнала о преставившемся, вдруг прониклась столь стремительным
любопытством, что немедленно отрядила вместо себя в скит Ракитина, с тем чтобы
тот все наблюдал и немедленно доносил ей письменно, примерно в каждые полчаса,
о всем, что произойдет. Ракитина же считала она за самого благочестивого и
верующего молодого человека – до того он умел со всеми обойтись и каждому
представиться сообразно с желанием того, если только усматривал в сем малейшую
для себя выгоду. День был ясный и светлый, и из прибывших богомольцев многие
толпились около скитских могил, наиболее скученных кругом храма, равно как и
рассыпанных по всему скиту. Обходя скит, отец Паисий вдруг вспомянул об Алеше и
о том, что давно он его не видел, с самой почти ночи. И только что вспомнил о
нем, как тотчас же и приметил его в самом отдаленном углу скита, у ограды,
сидящего на могильном камне одного древле почившего и знаменитого по подвигам
своим инока. Он сидел спиной к скиту, лицом к ограде и как бы прятался за
памятник. Подойдя вплоть, отец Паисий увидел, что он, закрыв обеими ладонями
лицо, хотя и безгласно, но горько плачет, сотрясаясь всем телом своим от
рыданий. Отец Паисий постоял над ним несколько.
– Полно, сыне милый, полно, друг, – прочувствованно произнес
он наконец, – чего ты? Радуйся, а не плачь. Или не знаешь, что сей день есть
величайший из дней его? Где он теперь, в минуту сию, вспомни-ка лишь о том!
Алеша взглянул было на него, открыв свое распухшее от слез,
как у малого ребенка, лицо, но тотчас же, ни слова не вымолвив, отвернулся и
снова закрылся обеими ладонями.
– А пожалуй что и так, – произнес отец Паисий вдумчиво, –
пожалуй, и плачь, Христос тебе эти слезы послал. – «Умилительные слезки твои
лишь отдых душевный и к веселию сердца твоего милого послужат», – прибавил он
уже про себя, отходя от Алеши и любовно о нем думая. Отошел он, впрочем,
поскорее, ибо почувствовал, что и сам, пожалуй, глядя на него, заплачет. Время
между тем шло, монастырские службы и панихиды по усопшем продолжались в
порядке. Отец Паисий снова заменил отца Иосифа у гроба и снова принял от него
чтение Евангелия. Но еще не минуло и трех часов пополудни, как совершилось
нечто, о чем упомянул я еще в конце прошлой книги, нечто, до того никем у нас
не ожиданное и до того вразрез всеобщему упованию, что, повторяю, подробная и
суетная повесть о сем происшествии даже до сих пор с чрезвычайною живостию
вспоминается в нашем городе и по всей нашей окрестности. Тут прибавлю еще раз
от себя лично: мне почти противно вспоминать об этом суетном и соблазнительном
событии, в сущности же самом пустом и естественном, и я, конечно, выпустил бы
его в рассказе моем вовсе без упоминовения, если бы не повлияло оно сильнейшим
и известным образом на душу и сердце главного, хотя и будущего героя рассказа
моего, Алеши, составив в душе его как бы перелом и переворот, потрясший, но и
укрепивший его разум уже окончательно, на всю жизнь и к известной цели.
Итак, к рассказу. Когда еще до свету положили уготованное к
погребению тело старца во гроб и вынесли его в первую, бывшую приемную комнату,
то возник было между находившимися у гроба вопрос: надо ли отворить в комнате
окна? Но вопрос сей, высказанный кем-то мимоходом и мельком, остался без ответа
и почти незамеченным – разве лишь заметили его, да и то про себя, некоторые из
присутствующих лишь в том смысле, что ожидание тления и тлетворного духа от
тела такого почившего есть сущая нелепость, достойная даже сожаления (если не
усмешки) относительно малой веры и легкомыслия изрекшего вопрос сей. Ибо ждали
совершенно противоположного. И вот вскорости после полудня началось нечто,
сначала принимаемое входившими и выходившими лишь молча и про себя и даже с
видимою боязнью каждого сообщить кому-либо начинающуюся мысль свою, но к трем
часам пополудни обнаружившееся уже столь ясно и неопровержимо, что известие о
сем мигом облетело весь скит и всех богомольцев – посетителей скита, тотчас же
проникло и в монастырь и повергло в удивление всех монастырских, а наконец,
чрез самый малый срок, достигло и города и взволновало в нем всех, и верующих и
неверующих. Неверующие возрадовались, а что до верующих, то нашлись иные из них
возрадовавшиеся даже более самих неверующих, ибо «любят люди падение праведного
и позор его», как изрек сам покойный старец в одном из поучений своих. Дело в том,
что от гроба стал исходить мало-помалу, но чем далее, тем более замечаемый
тлетворный дух, к трем же часам пополудни уже слишком явственно обнаружившийся
и все постепенно усиливавшийся. И давно уже не бывало и даже припомнить
невозможно было из всей прошлой жизни монастыря нашего такого соблазна, грубо
разнузданного, а в другом каком случае так даже и невозможного, какой
обнаружился тотчас же вслед за сим событием между самими даже иноками. Потом
уже, и после многих даже лет, иные разумные иноки наши, припоминая весь тот
день в подробности, удивлялись и ужасались тому, каким это образом соблазн мог
достигнуть тогда такой степени. Ибо и прежде сего случалось, что умирали иноки
весьма праведной жизни и праведность коих была у всех на виду, старцы богобоязненные,
а между тем и от их смиренных гробов исходил дух тлетворный, естественно, как и
у всех мертвецов, появившийся, но сие не производило же соблазна и даже
малейшего какого-либо волнения. Конечно, были некие и у нас из древле
преставившихся, воспоминание о коих сохранилось еще живо в монастыре, и останки
коих, по преданию, не обнаружили тления, что умилительно и таинственно повлияло
на братию и сохранилось в памяти ее как нечто благолепное и чудесное и как
обетование в будущем еще большей славы от их гробниц, если только волею Божией
придет тому время. Из таковых особенно сохранялась память о дожившем до ста
пяти лет старце Иове, знаменитом подвижнике, великом постнике и молчальнике,
преставившемся уже давно, еще в десятых годах нынешнего столетия, и могилу
которого с особым и чрезвычайным уважением показывали всем впервые прибывающим
богомольцам, таинственно упоминая при сем о некиих великих надеждах. (Это та
самая могила, на которой отец Паисий застал утром сидящим Алешу.) Кроме сего
древле почившего старца, жива была таковая же память и о преставившемся
сравнительно уже недавно великом отце иеросхимонахе, старце Варсонофии – том
самом, от которого отец Зосима и принял старчество и которого, при жизни его,
все приходившие в монастырь богомольцы считали прямо за юродивого. О сих обоих
сохранилось в предании, что лежали они в гробах своих как живые и погребены
были совсем нетленными и что даже лики их как бы просветлели в гробу. А некие
так даже вспоминали настоятельно, что от телес их осязалось явственно благоухание.
Но несмотря даже и на столь внушительные воспоминания сии, все же трудно было
бы объяснить ту прямую причину, по которой у гроба старца Зосимы могло
произойти столь легкомысленное, нелепое и злобное явление. Что до меня лично,
то полагаю, что тут одновременно сошлось и много другого, много разных причин,
заодно повлиявших. Из таковых, например, была даже самая эта закоренелая вражда
к старчеству, как к зловредному новшеству, глубоко таившаяся в монастыре в умах
еще многих иноков. А потом, конечно, и главное, была зависть к святости
усопшего, столь сильно установившейся при жизни его, что и возражать как будто
было воспрещено. Ибо хотя покойный старец и привлек к себе многих, и не столько
чудесами, сколько любовью, и воздвиг кругом себя как бы целый мир его любящих,
тем не менее, и даже тем более, сим же самым породил к себе и завистников, а
вслед за тем и ожесточенных врагов, и явных и тайных, и не только между
монастырскими, но даже и между светскими. Никому-то, например, он не сделал
вреда, но вот: «Зачем-де его считают столь святым?» И один лишь сей вопрос,
повторяясь постепенно, породил наконец целую бездну самой ненасытимой злобы.
Вот почему и думаю я, что многие, заслышав тлетворный дух от тела его, да еще в
такой скорости – ибо не прошло еще и дня со смерти его, были безмерно
обрадованы; равно как из преданных старцу и доселе чтивших его нашлись тотчас
же таковые, что были сим событием чуть не оскорблены и обижены лично.
Постепенность же дела происходила следующим образом.