– Да, я одобряю его, – тихим, но твердым голосом произнес
Иван Федорович.
– Но я желаю, чтоб и Алеша (ах, Алексей Федорович, простите,
что я вас назвала Алешей просто), я желаю, чтоб и Алексей Федорович сказал мне
теперь же при обоих друзьях моих – права я или нет? У меня инстинктивное
предчувствие, что вы, Алеша, брат мой милый (потому что вы брат мой милый), –
восторженно проговорила она опять, схватив его холодную руку своею горячею
рукой, – я предчувствую, что ваше решение, ваше одобрение, несмотря на все муки
мои, подаст мне спокойствие, потому что после ваших слов я затихну и примирюсь
– я это предчувствую!
– Я не знаю, о чем вы спросите меня, – выговорил с
зардевшимся лицом Алеша, – я только знаю, что я вас люблю и желаю вам в эту
минуту счастья больше, чем себе самому!.. Но ведь я ничего не знаю в этих
делах… – вдруг зачем-то поспешил он прибавить.
– В этих делах, Алексей Федорович, в этих делах теперь
главное – честь и долг, и не знаю, что еще, но нечто высшее, даже, может быть,
высшее самого долга. Мне сердце сказывает про это непреодолимое чувство, и оно
непреодолимо влечет меня. Все, впрочем, в двух словах, я уже решилась: если
даже он и женится на той… твари, – начала она торжественно, – которой я
никогда, никогда простить не могу, то я все-таки не оставлю его! От этих пор я
уже никогда, никогда не оставлю его! – произнесла она с каким-то надрывом
какого-то бледного вымученного восторга. – То есть не то чтоб я таскалась за
ним, попадалась ему поминутно на глаза, мучила его – о нет, я уеду в другой
город, куда хотите, но я всю жизнь, всю жизнь мою буду следить за ним не уставая.
Когда же он станет с тою несчастен, а это непременно и сейчас же будет, то
пусть придет ко мне, и он встретит друга, сестру… Только сестру, конечно, и это
навеки так, но он убедится, наконец, что эта сестра действительно сестра его,
любящая и всю жизнь ему пожертвовавшая. Я добьюсь того, я настою на том, что
наконец он узнает меня и будет передавать мне все, не стыдясь! – воскликнула
она как бы в исступлении. – Я буду богом его, которому он будет молиться, – и
это по меньшей мере он должен мне за измену свою и за то, что я перенесла чрез
него вчера. И пусть же он видит во всю жизнь свою, что я всю жизнь мою буду
верна ему и моему данному ему раз слову, несмотря на то, что он был неверен и
изменил. Я буду… Я обращусь лишь в средство для его счастия (или как это
сказать), в инструмент, в машину для его счастия, и это на всю жизнь, на всю
жизнь, и чтоб он видел это впредь всю жизнь свою! Вот все мое решение! Иван
Федорович в высшей степени одобряет меня.
Она задыхалась. Она, может быть, гораздо достойнее, искуснее
и натуральнее хотела бы выразить свою мысль, но вышло слишком поспешно и
слишком обнаженно. Много было молодой невыдержки, многое отзывалось лишь
вчерашним раздражением, потребностью погордиться, это она почувствовала сама.
Лицо ее как-то вдруг омрачилось, выражение глаз стало нехорошо. Алеша тотчас же
заметил все это, и в сердце его шевельнулось сострадание. А тут как раз
подбавил и брат Иван.
– Я высказал только мою мысль, – сказал он. – У всякой
другой вышло бы все это надломленно, вымученно, а у вас – нет. Другая была бы
неправа, а вы правы. Я не знаю, как это мотивировать, но я вижу, что вы
искренни в высшей степени, а потому вы и правы…
– Но ведь это только в эту минуту… А что такое эта минута?
Всего лишь вчерашнее оскорбление – вот что значит эта минута! – не выдержала
вдруг госпожа Хохлакова, очевидно не желавшая вмешиваться, но не удержавшаяся и
вдруг сказавшая очень верную мысль.
– Так, так, – перебил Иван, с каким-то вдруг азартом и видимо
озлясь, что его перебили, – так, но у другой эта минута лишь вчерашнее
впечатление, и только минута, а с характером Катерины Ивановны эта минута –
протянется всю ее жизнь. Что для других лишь обещание, то для нее вековечный,
тяжелый, угрюмый может быть, но неустанный долг. И она будет питаться чувством
этого исполненного долга! Ваша жизнь, Катерина Ивановна, будет проходить теперь
в страдальческом созерцании собственных чувств, собственного подвига и
собственного горя, но впоследствии страдание это смягчится, и жизнь ваша
обратится уже в сладкое созерцание раз навсегда исполненного твердого и гордого
замысла, действительно в своем роде гордого, во всяком случае отчаянного, но
побежденного вами, и это сознание доставит вам наконец самое полное удовлетворение
и примирит вас со всем остальным…
Проговорил он это решительно с какой-то злобой, видимо
нарочно, и даже, может быть, не желая скрыть своего намерения, то есть что
говорит нарочно и в насмешку.
– О Боже, как это все не так! – воскликнула опять госпожа
Хохлакова.
– Алексей Федорович, скажите же вы! Мне мучительно надо
знать, что вы мне скажете! – воскликнула Катерина Ивановна и вдруг залилась
слезами. Алеша встал с дивана.
– Это ничего, ничего! – с плачем продолжала она, – это от
расстройства, от сегодняшней ночи, но подле таких двух друзей, как вы и брат
ваш, я еще чувствую себя крепкою… потому что знаю… вы оба меня никогда не
оставите…
– К несчастью, я завтра же, может быть, должен уехать в
Москву и надолго оставить вас… И это, к несчастию, неизменимо… – проговорил
вдруг Иван Федорович.
– Завтра, в Москву! – перекосилось вдруг все лицо Катерины
Ивановны, – но… но Боже мой, как это счастливо! – вскричала она в один миг
совсем изменившимся голосом и в один миг прогнав свои слезы, так что и следа не
осталось. Именно в один миг произошла в ней удивительная перемена, чрезвычайно
изумившая Алешу: вместо плакавшей сейчас в каком-то надрыве своего чувства
бедной оскорбленной девушки явилась вдруг женщина, совершенно владеющая собой и
даже чем-то чрезвычайно довольная, точно вдруг чему-то обрадовавшаяся.
– О, не то счастливо, что я вас покидаю, уж разумеется нет,
– как бы поправилась она вдруг с милою светскою улыбкой, – такой друг, как вы,
не может этого подумать; я слишком, напротив, несчастна, что вас лишусь (она
вдруг стремительно бросилась к Ивану Федоровичу и, схватив его за обе руки, с
горячим чувством пожала их); но вот что счастливо, это то, что вы сами, лично,
в состоянии будете передать теперь в Москве, тетушке и Агаше, все мое
положение, весь теперешний ужас мой, в полной откровенности с Агашей и щадя
милую тетушку, так, как сами сумеете это сделать. Вы не можете себе
представить, как я была вчера и сегодня утром несчастна, недоумевая, как я
напишу им это ужасное письмо… потому что в письме этого никак, ни за что не
передашь… Теперь же мне легко будет написать, потому что вы там у них будете
налицо и все объясните. О, как я рада! Но я только этому рада, опять-таки
поверьте мне. Сами вы мне, конечно, незаменимы… Сейчас же бегу напишу письмо, –
заключила она вдруг и даже шагнула уже, чтобы выйти из комнаты.
– А Алеша-то? А мнение-то Алексея Федоровича, которое вам
так непременно желалось выслушать? – вскричала госпожа Хохлакова. Язвительная и
гневливая нотка прозвучала в ее словах.
– Я не забыла этого, – приостановилась вдруг Катерина
Ивановна, – и почему вы так враждебны ко мне в такую минуту, Катерина Осиповна?
– с горьким, горячим упреком произнесла она. – Что я сказала, то я и
подтверждаю. Мне необходимо мнение его, мало того: мне надо решение его! Что он
скажет, так и будет – вот до какой степени, напротив, я жажду ваших слов,
Алексей Федорович… Но что с вами?