Спорные же порубки в лесу и эту ловлю рыбы (где все это – он
и сам не знал) он решил им уступить окончательно, раз навсегда, сегодня же, тем
более что все это очень немногого стоило, и все свои иски против монастыря
прекратить.
Все эти благие намерения еще более укрепились, когда они
вступили в столовую отца игумена. Столовой у того, впрочем, не было, потому что
было у него всего по-настоящему две комнаты во всем помещении, правда гораздо
обширнейшие и удобнейшие, чем у старца. Но убранство комнат также не отличалось
особым комфортом: мебель была кожаная, красного дерева, старой моды двадцатых
годов; даже полы были некрашеные; зато все блистало чистотой, на окнах было
много дорогих цветов; но главную роскошь в эту минуту, естественно, составлял
роскошно сервированный стол, хотя, впрочем, и тут говоря относительно: скатерть
была чистая, посуда блестящая; превосходно выпеченный хлеб трех сортов, две
бутылки вина, две бутылки великолепного монастырского меду и большой стеклянный
кувшин с монастырским квасом, славившимся в околотке. Водки не было вовсе.
Ракитин повествовал потом, что обед приготовлен был на этот раз из пяти блюд:
была уха со стерлядью и с пирожками с рыбой; затем разварная рыба, как-то
отменно и особенно приготовленная; затем котлеты из красной рыбы, мороженое и
компот и, наконец, киселек вроде бланманже. Все это пронюхал Ракитин, не
утерпев и нарочно заглянув на игуменскую кухню, с которою тоже имел свои связи.
Он везде имел связи и везде добывал языка. Сердце он имел весьма беспокойное и
завистливое. Значительные свои способности он совершенно в себе сознавал, но
нервно преувеличивал их в своем самомнении. Он знал наверно, что будет в своем
роде деятелем, но Алешу, который был к нему очень привязан, мучило то, что его
друг Ракитин бесчестен и решительно не сознает того сам, напротив, зная про
себя, что он не украдет денег со стола, окончательно считал себя человеком
высшей честности. Тут уж не только Алеша, но и никто бы не мог ничего сделать.
Ракитин, как лицо мелкое, приглашен быть к обеду не мог,
зато были приглашены отец Иосиф и отец Паисий и с ними еще один иеромонах. Они
уже ожидали в столовой игумена, когда вступили Петр Александрович, Калганов и
Иван Федорович. Дожидался еще в сторонке и помещик Максимов. Отец игумен, чтобы
встретить гостей, выступил вперед на средину комнаты. Это был высокий,
худощавый, но все еще сильный старик, черноволосый, с сильною проседью, с
длинным постным и важным лицом. Он раскланялся с гостями молча, но те на этот
раз подошли под благословение. Миусов рискнул было даже поцеловать ручку, но
игумен вовремя как-то отдернул, и поцелуй не состоялся. Зато Иван Федорович и
Калганов благословились на этот раз вполне, то есть с самым простодушным и
простонародным чмоком в руку.
– Мы должны сильно извиниться, ваше высокопреподобие, –
начал Петр Александрович, с любезностью осклабляясь, но все же важным и
почтительным тоном, – извиниться, что являемся одни без приглашенного вами
сопутника нашего, Федора Павловича; он принужден был от вашей трапезы
уклониться, и не без причины. В келье у преподобного отца Зосимы, увлекшись
своею несчастною родственною распрей с сыном, он произнес несколько слов
совершенно некстати… словом сказать, совершенно неприличных… о чем, как кажется
(он взглянул на иеромонахов), вашему высокопреподобию уже и известно. А потому,
сам сознавая себя виновным и искренно раскаиваясь, почувствовал стыд и, не
могши преодолеть его, просил нас, меня и сына своего, Ивана Федоровича, заявить
пред вами все свое искреннее сожаление, сокрушение и покаяние… Одним словом, он
надеется и хочет вознаградить все потом, а теперь, испрашивая вашего
благословения, просит вас забыть о случившемся…
Миусов умолк. Произнеся последние слова своей тирады, он
остался собою совершенно доволен, до того, что и следов недавнего раздражения
не осталось в душе его. Он вполне и искренно любил опять человечество. Игумен,
с важностью выслушав его, слегка наклонил голову и произнес в ответ:
– Чувствительно сожалею об отлучившемся. Может быть, за
трапезой нашею он полюбил бы нас, равно как и мы его. Милости просим, господа,
откушать.
Он стал перед образом и начал вслух молитву. Все почтительно
преклонили головы, а помещик Максимов даже особенно выставился вперед, сложив
перед собой ладошками руки от особого благоговения.
И вот тут-то Федор Павлович и выкинул свое последнее колено.
Надо заметить, что он действительно хотел было уехать и действительно
почувствовал невозможность, после своего позорного поведения в келье старца,
идти как ни в чем не бывало к игумену на обед. Не то чтоб он стыдился себя так
уж очень и обвинял; может быть, даже совсем напротив; но все же он чувствовал,
что обедать-то уж неприлично. Но только было подали к крыльцу гостиницы его
дребезжащую коляску, как он, уже влезая в нее, вдруг приостановился. Ему
вспомнились его же собственные слова у старца: «Мне все так и кажется, когда я
вхожу куда-нибудь, что я подлее всех и что меня все за шута принимают, – так
вот давай же я и в самом деле сыграю шута, потому что вы все до единого глупее
и подлее меня». Ему захотелось всем отомстить за собственные пакости. Вспомнил
он вдруг теперь кстати, как когда-то, еще прежде, спросили его раз: «За что вы
такого-то так ненавидите?» И он ответил тогда, в припадке своего шутовского
бесстыдства: «А вот за что: он, правда, мне ничего не сделал, но зато я сделал
ему одну бессовестнейшую пакость, и только что сделал, тотчас же за то и
возненавидел его». Припомнив это теперь, он тихо и злобно усмехнулся в минутном
раздумье. Глаза его сверкнули, и даже губы затряслись. «А коль начал, так и
кончить», – решил он вдруг. Сокровеннейшее ощущение его в этот миг можно было
бы выразить такими словами: «Ведь уж теперь себя не реабилитируешь, так
давай-ка я им еще наплюю до бесстыдства: не стыжусь, дескать, вас, да и
только!» Кучеру он велел подождать, а сам скорыми шагами воротился в монастырь
и прямо к игумену. Он еще не знал хорошо, что сделает, но знал, что уже не
владеет собою и – чуть толчок – мигом дойдет теперь до последнего предела
какой-нибудь мерзости, – впрочем, только мерзости, а отнюдь не какого-нибудь
преступления или такой выходки, за которую может суд наказать. В последнем
случае он всегда умел себя сдерживать и даже сам себе дивился насчет этого в
иных случаях. Он показался в столовой игумена ровно в тот миг, когда кончилась
молитва и все двинулись к столу. Остановившись на пороге, оглядел компанию и
засмеялся длинным, наглым, злым смешком, всем отважно глядя в глаза.
– А они-то думали, я уехал, а я вот он! – вскричал он на всю
залу.
Одно мгновение все смотрели на него в упор и молчали, и
вдруг все почувствовали, что выйдет сейчас что-нибудь отвратительное, нелепое,
с несомненным скандалом. Петр Александрович из самого благодушного настроения
перешел немедленно в самое свирепое. Все, что угасло было в его сердце и
затихло, разом воскресло и поднялось.
– Нет, вынести этого я не могу! – вскричал он, – совсем не
могу и… никак не могу!
Кровь бросилась ему в голову. Он даже спутался, но было уже
не до слога, и он схватил свою шляпу.