В этом месте сорвались было сильные рукоплескания из многих
концов залы, но Фетюкович даже замахал руками, как бы умоляя не прерывать и
чтобы дали ему договорить. Все тотчас затихло. Оратор продолжал:
«Думаете ли вы, господа присяжные, что такие вопросы могут
миновать детей наших, положим, уже юношей, положим, уже начинающих рассуждать?
Нет, не могут, и не будем спрашивать от них невозможного воздержания! Вид отца
недостойного, особенно сравнительно с отцами другими, достойными, у других
детей, его сверстников, невольно подсказывает юноше вопросы мучительные. Ему
по-казенному отвечают на эти вопросы: „Он родил тебя, и ты кровь его, а потому
ты и должен любить его“. Юноша невольно задумывается: „Да разве он любил меня,
когда рождал, – спрашивает он, удивляясь все более и более, – разве для меня он
родил меня: он не знал ни меня, ни даже пола моего в ту минуту, в минуту
страсти, может быть разгоряченной вином, и только разве передал мне склонность к
пьянству – вот все его благодеяния… Зачем же я должен любить его, за то только,
что он родил меня, а потом всю жизнь не любил меня?“ О, вам, может быть,
представляются эти вопросы грубыми, жестокими, но не требуйте же от юного ума
воздержания невозможного: „Гони природу в дверь, она влетит в окно“, – а
главное, главное, не будем бояться „металла“ и „жупела“ и решим вопрос так, как
предписывает разум и человеколюбие, а не так, как предписывают мистические
понятия. Как же решить его? А вот как: пусть сын станет пред отцом своим и
осмысленно спросит его самого: „Отец, скажи мне: для чего я должен любить тебя?
Отец, докажи мне, что я должен любить тебя?“ – и если этот отец в силах и в
состоянии будет ответить и доказать ему, – то вот и настоящая нормальная семья,
не на предрассудке лишь мистическом утверждающаяся, а на основаниях разумных,
самоотчетных и строго гуманных. В противном случае, если не докажет отец, –
конец тотчас же этой семье: он не отец ему, а сын получает свободу и право
впредь считать отца своего за чужого себе и даже врагом своим. Наша трибуна,
господа присяжные, должна быть школой истины и здравых понятий!»
Здесь оратор был прерван рукоплесканиями неудержимыми, почти
исступленными. Конечно, аплодировала не вся зала, но половина-то залы все-таки
аплодировала. Аплодировали отцы и матери. Сверху, где сидели дамы, слышались
визги и крики. Махали платками. Председатель изо всей силы начал звонить в
колокольчик. Он был видимо раздражен поведением залы, но «очистить» залу, как
угрожал недавно, решительно не посмел: аплодировали и махали платками оратору
даже сзади сидевшие на особых стульях сановные лица, старички со звездами на
фраках, так что, когда угомонился шум, председатель удовольствовался лишь
прежним строжайшим обещанием «очистить» залу, а торжествующий и взволнованный
Фетюкович стал опять продолжать свою речь.
«Господа присяжные заседатели, вы помните ту страшную ночь,
о которой так много еще сегодня говорили, когда сын, через забор, проник в дом
отца и стал наконец лицом к лицу с своим, родившим его, врагом и обидчиком. Изо
всех сил настаиваю – не за деньгами он прибежал в ту минуту: обвинение в
грабеже есть нелепость, как я уже и изложил прежде. И не убить, о нет, вломился
он к нему; если б имел преднамеренно этот умысел, то озаботился бы по крайней
мере заранее хоть оружием, а медный пест он схватил инстинктивно, сам не зная
зачем. Пусть он обманул отца знаками, пусть он проник к нему – я сказал уже,
что ни на одну минуту не верю этой легенде, но пусть, так и быть, предположим
ее на одну минуту! Господа присяжные, клянусь вам всем, что есть свято, будь
это не отец ему, а посторонний обидчик, он, пробежав по комнатам и
удостоверясь, что этой женщины нет в этом доме, он убежал бы стремглав, не
сделав сопернику своему никакого вреда, ударил бы, толкнул его, может быть, но
и только, ибо ему было не до того, ему было некогда, ему надо было знать, где
она. Но отец, отец – о, все сделал лишь вид отца, его ненавистника с детства,
его врага, его обидчика, а теперь – чудовищного соперника! Ненавистное чувство
охватило его невольно, неудержимо, рассуждать нельзя было: все поднялось в одну
минуту! Это был аффект безумства и помешательства, но и аффект природы, мстящей
за свои вечные законы безудержно и бессознательно, как и все в природе. Но
убийца и тут не убил – я утверждаю это, я кричу про это – нет, он лишь махнул
пестом в омерзительном негодовании, не желая убить, не зная, что убьет. Не будь
этого рокового песта в руках его, и он бы только избил отца, может быть, но не
убил бы его. Убежав, он не знал, убит ли поверженный им старик. Такое убийство
не есть убийство. Такое убийство не есть и отцеубийство. Нет, убийство такого
отца не может быть названо отцеубийством. Такое убийство может быть причтено к
отцеубийству лишь по предрассудку! Но было ли, было ли это убийство в самом
деле, взываю я к вам снова и снова из глубины души моей! Господа присяжные, вот
мы осудим его, и он скажет себе: „Эти люди ничего не сделали для судьбы моей,
для воспитания, для образования моего, чтобы сделать меня лучшим, чтобы сделать
меня человеком. Эти люди не накормили и не напоили меня, и в темнице нагого не
посетили, и вот они же сослали меня в каторгу. Я сквитался, я ничего им теперь
не должен и никому не должен во веки веков. Они злы, и я буду зол. Они жестоки,
и я буду жесток“. Вот что он скажет, господа присяжные! И клянусь: обвинением
вашим вы только облегчите его, совесть его облегчите, он будет проклинать
пролитую им кровь, а не сожалеть о ней. Вместе с тем вы погубите в нем
возможного еще человека, ибо он останется зол и слеп на всю жизнь. Но хотите ли
вы наказать его страшно, грозно, самым ужасным наказанием, какое только можно
вообразить, но с тем чтобы спасти и возродить его душу навеки? Если так, то
подавите его вашим милосердием! Вы увидите, вы услышите, как вздрогнет и
ужаснется душа его: „Мне ли снести эту милость, мне ли столько любви, я ли
достоин ее“, – вот что он воскликнет! О, я знаю, я знаю это сердце, это дикое,
но благородное сердце, господа присяжные. Оно преклонится пред вашим подвигом,
оно жаждет великого акта любви, оно загорится и воскреснет навеки. Есть души,
которые в ограниченности своей обвиняют весь свет. Но подавите эту душу
милосердием, окажите ей любовь, и она проклянет свое дело, ибо в ней столько
добрых зачатков. Душа расширится и узрит, как Бог милосерд и как люди прекрасны
и справедливы. Его ужаснет, его подавит раскаяние и бесчисленный долг,
предстоящий ему отселе. И не скажет он тогда: „Я сквитался“, а скажет: „Я
виноват пред всеми людьми и всех людей недостойнее“. В слезах раскаяния и жгучего
страдальческого умиления он воскликнет: „Люди лучше, чем я, ибо захотели не
погубить, а спасти меня!“ О, вам так легко это сделать, этот акт милосердия,
ибо при отсутствии всяких чуть-чуть похожих на правду улик вам слишком тяжело
будет произнести: „Да, виновен“. Лучше отпустить десять виновных, чем наказать
одного невинного – слышите ли, слышите ли вы этот величавый голос из прошлого
столетия нашей славной истории? Мне ли, ничтожному, напоминать вам, что русский
суд есть не кара только, но и спасение человека погибшего! Пусть у других
народов буква и кара, у нас же дух и смысл, спасение и возрождение погибших. И
если так, если действительно такова Россия и суд ее, то – вперед Россия, и не
пугайте, о, не пугайте нас вашими бешеными тройками, от которых омерзительно
сторонятся все народы! Не бешеная тройка, а величавая русская колесница
торжественно и спокойно прибудет к цели. В ваших руках судьба моего клиента, в
ваших руках и судьба нашей правды русской. Вы спасете ее, вы отстоите ее, вы
докажете, что есть кому ее соблюсти, что она в хороших руках!»