– Да вот придется теперь перейти к допросу свидетелей, –
произнес Николай Парфенович, как бы в ответ на вопрос Дмитрия Федоровича.
– Да-с, – вдумчиво проговорил прокурор, тоже как бы что-то
соображая.
– Мы, Дмитрий Федорович, сделали что могли в ваших же
интересах, – продолжал Николай Парфенович, – но, получив столь радикальный с
вашей стороны отказ разъяснить нам насчет происхождения находившейся при вас
суммы, мы в данную минуту…
– Это из чего у вас перстень? – перебил вдруг Митя, как бы
выходя из какой-то задумчивости и указывая пальцем на один из трех больших
перстней, украшавших правую ручку Николая Парфеновича.
– Перстень? – переспросил с удивлением Николай Парфенович.
– Да, вот этот… вот на среднем пальце, с жилочками, какой
это камень? – как-то раздражительно, словно упрямый ребенок, настаивал Митя.
– Это дымчатый топаз, – улыбнулся Николай Парфенович, –
хотите посмотреть, я сниму…
– Нет, нет, не снимайте! – свирепо крикнул Митя, вдруг
опомнившись и озлившись на себя самого, – не снимайте, не надо… Черт… Господа,
вы огадили мою душу! Неужели вы думаете, что я стал бы скрывать от вас, если бы
в самом деле убил отца, вилять, лгать и прятаться? Нет, не таков Дмитрий
Карамазов, он бы этого не вынес, и если б я был виновен, клянусь, не ждал бы
вашего сюда прибытия и восхода солнца, как намеревался сначала, а истребил бы
себя еще прежде, еще не дожидаясь рассвета! Я чувствую это теперь по себе. Я в
двадцать лет жизни не научился бы столькому, сколько узнал в эту проклятую
ночь!.. И таков ли, таков ли был бы я в эту ночь и в эту минуту теперь, сидя с
вами, – так ли бы я говорил, так ли двигался, так ли бы смотрел на вас и на
мир, если бы в самом деле был отцеубийцей, когда даже нечаянное это убийство
Григория не давало мне покоя всю ночь, – не от страха, о! не от одного только
страха вашего наказания! Позор! И вы хотите, чтоб я таким насмешникам, как вы,
ничего не видящим и ничему не верящим, слепым кротам и насмешникам, стал открывать
и рассказывать еще новую подлость мою, еще новый позор, хотя бы это и спасло
меня от вашего обвинения? Да лучше в каторгу! Тот, который отпер к отцу дверь и
вошел этою дверью, тот и убил его, тот и обокрал. Кто он – я теряюсь и мучаюсь,
но это не Дмитрий Карамазов, знайте это, – и вот все, что я могу вам сказать, и
довольно, не приставайте… Ссылайте, казните, но не раздражайте меня больше. Я
замолчал. Зовите ваших свидетелей!
Митя проговорил свой внезапный монолог, как бы совсем уже
решившись впредь окончательно замолчать. Прокурор все время следил за ним и,
только что он замолчал, с самым холодным и с самым спокойным видом вдруг
проговорил точно самую обыкновенную вещь:
– Вот именно по поводу этой отворенной двери, о которой вы
сейчас упомянули, мы, и как раз кстати, можем сообщить вам, именно теперь, одно
чрезвычайно любопытное и в высшей степени важное, для вас и для нас, показание
раненного вами старика Григория Васильева. Он ясно и настойчиво передал нам,
очнувшись, на расспросы наши, что в то еще время, когда, выйдя на крыльцо и
заслышав в саду некоторый шум, он решился войти в сад чрез калитку, стоявшую
отпертою, то, войдя в сад, еще прежде чем заметил вас в темноте убегающего, как
вы сообщили уже нам, от отворенного окошка, в котором видели вашего родителя,
он, Григорий, бросив взгляд налево и заметив действительно это отворенное
окошко, заметил в то же время, гораздо ближе к себе, и настежь отворенную
дверь, про которую вы заявили, что она все время, как вы были в саду,
оставалась запертою. Не скрою от вас, что сам Васильев твердо заключает и
свидетельствует, что вы должны были выбежать из двери, хотя, конечно, он своими
глазами и не видал, как вы выбегали, заприметив вас в первый момент уже в
некотором от себя отдалении, среди сада, убегающего к стороне забора…
Митя еще с половины речи вскочил со стула.
– Вздор! – завопил он вдруг в исступлении, – наглый обман!
Он не мог видеть отворенную дверь, потому что она была тогда заперта… Он
лжет!..
– Долгом считаю вам повторить, что показание его твердое. Он
не колеблется. Он стоит на нем. Мы несколько раз его переспрашивали.
– Именно, я несколько раз переспрашивал! – с жаром
подтвердил и Николай Парфенович.
– Неправда, неправда! Это или клевета на меня, или
галлюцинация сумасшедшего, – продолжал кричать Митя, – просто-запросто в бреду,
в крови, от раны, ему померещилось, когда очнулся… Вот он и бредит.
– Да-с, но ведь заметил он отпертую дверь не когда очнулся
от раны, а еще прежде того, когда только он входил в сад из флигеля.
– Да неправда же, неправда, это не может быть! Это он со
злобы на меня клевещет… Он не мог видеть… Я не выбегал из двери, – задыхался
Митя.
Прокурор повернулся к Николаю Парфеновичу и внушительно
проговорил ему:
– Предъявите.
– Знаком вам этот предмет? – выложил вдруг Николай
Парфенович на стол большой, из толстой бумаги, канцелярского размера конверт,
на котором виднелись еще три сохранившиеся печати. Самый же конверт был пуст и
с одного бока разорван. Митя выпучил на него глаза.
– Это… это отцовский, стало быть, конверт, – пробормотал он,
– тот самый, в котором лежали эти три тысячи… и, если надпись, позвольте:
«цыпленочку»… вот: три тысячи, – вскричал он, – три тысячи, видите?
– Как же-с, видим, но мы денег уже в нем не нашли, он был
пустой и валялся на полу, у кровати, за ширмами.
Несколько секунд Митя стоял как ошеломленный.
– Господа, это Смердяков! – закричал он вдруг изо всей силы,
– это он убил, он ограбил! Только он один и знал, где спрятан у старика
конверт… Это он, теперь ясно!
– Но ведь и вы же знали про конверт и о том, что он лежит
под подушкой.
– Никогда не знал: я и не видел никогда его вовсе, в первый
раз теперь вижу, а прежде только от Смердякова слышал… Он один знал, где у
старика спрятано, а я не знал… – совсем задыхался Митя.
– И однако ж, вы сами показали нам давеча, что конверт лежал
у покойного родителя под подушкой. Вы именно сказали, что под подушкой, стало
быть, знали же, где лежал.
– Мы так и записали! – подтвердил Николай Парфенович.
– Вздор, нелепость! Я совсем не знал, что под подушкой. Да,
может быть, вовсе и не под подушкой… Я наобум сказал, что под подушкой… Что
Смердяков говорит? Вы его спрашивали, где лежал? Что Смердяков говорит? Это
главное… А я нарочно налгал на себя… Я вам соврал не думавши, что лежал под
подушкой, а вы теперь… Ну знаете, сорвется с языка, и соврешь. А знал один
Смердяков, только один Смердяков, и никто больше!.. Он и мне не открыл, где
лежит! Но это он, это он; это несомненно он убил, это мне теперь ясно как свет,
– восклицал все более и более в исступлении Митя, бессвязно повторяясь,
горячась и ожесточаясь. – Поймите вы это и арестуйте его скорее, скорей… Он
именно убил, когда я убежал и когда Григорий лежал без чувств, это теперь ясно…
Он подал знаки, и отец ему отпер… Потому что только он один и знал знаки, а без
знаков отец бы никому не отпер…