Митя был страшно поражен.
– Да это же невозможно, господа! – вскричал он совершенно
потерявшись, – я… я не входил… я положительно, я с точностью вам говорю, что
дверь была заперта все время, пока я был в саду и когда я убегал из сада. Я
только под окном стоял и в окно его видел, и только, только… До последней
минуты помню. Да хоть бы и не помнил, то все равно знаю, потому что знаки
только и известны были что мне да Смердякову, да ему, покойнику, а он, без
знаков, никому бы в мире не отворил!
– Знаки? Какие же это знаки? – с жадным, почти истерическим
любопытством проговорил прокурор и вмиг потерял всю сдержанную свою осанку. Он
спросил, как бы робко подползая. Он почуял важный факт, ему еще не известный, и
тотчас же почувствовал величайший страх, что Митя, может быть, не захочет
открыть его в полноте.
– А вы и не знали! – подмигнул ему Митя, насмешливо и злобно
улыбнувшись. – А что, коль не скажу? От кого тогда узнать? Знали ведь о
знаках-то покойник, я да Смердяков, вот и все, да еще небо знало, да оно ведь
вам не скажет. А фактик-то любопытный, черт знает что на нем можно соорудить,
ха-ха! Утешьтесь, господа, открою, глупости у вас на уме. Не знаете вы, с кем
имеете дело! Вы имеете дело с таким подсудимым, который сам на себя показывает,
во вред себе показывает! Да-с, ибо я рыцарь чести, а вы – нет!
Прокурор скушал все пилюли, он лишь дрожал от нетерпения
узнать про новый факт. Митя точно и пространно изложил им все, что касалось
знаков, изобретенных Федором Павловичем для Смердякова, рассказал, что именно
означал каждый стук в окно, простучал даже эти знаки по столу и на вопрос
Николая Парфеновича: что, стало быть, и он, Митя, когда стучал старику в окно,
то простучал именно тот знак, который означал: «Грушенька пришла», – ответил с
точностью, что именно точно так и простучал, что, дескать, «Грушенька пришла».
– Вот вам, теперь сооружайте башню! – оборвал Митя и с
презрением опять от них отвернулся.
– И знали про эти знаки только покойный родитель ваш, вы и
слуга Смердяков? И никто более? – еще раз осведомился Николай Парфенович.
– Да, слуга Смердяков и еще небо. Запишите и про небо; это
будет не лишним записать. Да и вам самим Бог понадобится.
И уж конечно стали записывать, но когда записывали, то
прокурор вдруг, как бы совсем внезапно наткнувшись на новую мысль, проговорил:
– А ведь если знал про эти знаки и Смердяков, а вы
радикально отвергаете всякое на себя обвинение в смерти вашего родителя, то вот
не он ли, простучав условленные знаки, заставил вашего отца отпереть себе, а
затем и… совершил преступление?
Митя глубоко насмешливым, но в то же время и страшно
ненавистным взглядом посмотрел на него. Он смотрел долго и молча, так что у
прокурора глаза замигали.
– Опять поймали лисицу! – проговорил наконец Митя, –
прищемили мерзавку за хвост, хе-хе! Я вижу вас насквозь, прокурор! Вы ведь так
и думали, что я сейчас вскочу, уцеплюсь за то, что вы мне подсказываете, и
закричу во все горло: «Ай, это Смердяков, вот убийца!» Признайтесь, что вы это
думали, признайтесь, тогда буду продолжать.
Но прокурор не признался. Он молчал и ждал.
– Ошиблись, не закричу на Смердякова! – сказал Митя.
– И даже не подозреваете его вовсе?
– А вы подозреваете?
– Подозревали и его.
Митя уткнулся глазами в пол.
– Шутки в сторону, – проговорил он мрачно, – слушайте: с
самого начала, вот почти еще тогда, когда я выбежал к вам давеча из-за этой
занавески, у меня мелькнула уж эта мысль: «Смердяков!» Здесь я сидел за столом
и кричал, что не повинен в крови, а сам все думаю: «Смердяков!» И не отставал
Смердяков от души. Наконец теперь подумал вдруг то же: «Смердяков», но лишь на
секунду: тотчас же рядом подумал: «Нет, не Смердяков!» Не его это дело,
господа!
– Не подозреваете ли вы в таком случае и еще какое другое
лицо? – осторожно спросил было Николай Парфенович.
– Не знаю, кто или какое лицо, рука небес или сатана, но… не
Смердяков! – решительно отрезал Митя.
– Но почему же вы так твердо и с такою настойчивостью
утверждаете, что не он?
– По убеждению. По впечатлению. Потому что Смердяков человек
нижайшей натуры и трус. Это не трус, это совокупление всех трусостей в мире
вместе взятых, ходящее на двух ногах. Он родился от курицы. Говоря со мной, он
трепетал каждый раз, чтоб я не убил его, тогда как я и руки не подымал. Он
падал мне в ноги и плакал, он целовал мне вот эти самые сапоги, буквально,
умоляя, чтоб я его «не пугал». Слышите: «Не пугал» – что это за слово такое? А
я его даже дарил. Это болезненная курица в падучей болезни, со слабым умом и
которую прибьет восьмилетний мальчишка. Разве это натура? Не Смердяков,
господа, да и денег не любит, подарков от меня вовсе не брал… Да и за что ему
убивать старика? Ведь он, может быть, сын его, побочный сын, знаете вы это?
– Мы слышали эту легенду. Но ведь вот и вы же сын отца
вашего, а ведь говорили же всем сами же вы, что хотели убить его.
– Камень в огород! И камень низкий, скверный! Не боюсь! О
господа, может быть, вам слишком подло мне же в глаза говорить это! Потому
подло, что я это сам говорил вам. Не только хотел, но и мог убить, да еще на
себя добровольно натащил, что чуть не убил! Но ведь не убил же его, ведь спас
же меня ангел-хранитель мой – вот этого-то вы и не взяли в соображение… А
потому вам и подло, подло! Потому что я не убил, не убил, не убил! Слышите,
прокурор: не убил!
Он чуть не задохся. Во все время допроса он еще ни разу не
был в таком волнении.
– А что он вам сказал, господа, Смердяков-то? – заключил он
вдруг, помолчав. – Могу я про это спросить у вас?
– Вы обо всем нас можете спрашивать, – с холодным и строгим
видом ответил прокурор, – обо всем, что касается фактической стороны дела, а
мы, повторяю это, даже обязаны удовлетворять вас на каждый вопрос. Мы нашли
слугу Смердякова, о котором вы спрашиваете, лежащим без памяти на своей постеле
в чрезвычайно сильном, может быть, в десятый раз сряду повторявшемся припадке
падучей болезни. Медик, бывший с нами, освидетельствовав больного, сказал даже
нам, что он не доживет, может быть, и до утра.
– Ну, в таком случае отца черт убил! – сорвалось вдруг у
Мити, как будто он даже до сей минуты спрашивал все себя: «Смердяков или не
Смердяков?»
– Мы еще к этому факту воротимся, – порешил Николай Парфенович,
– теперь же не пожелаете ли вы продолжать ваше показание далее.
Митя попросил отдохнуть. Ему вежливо позволили. Отдохнув, он
стал продолжать. Но было ему видимо тяжело. Он был измучен, оскорблен и
потрясен нравственно. К тому же прокурор, теперь уже точно нарочно, стал
поминутно раздражать его прицепкой к «мелочам». Едва только Митя описал, как
он, сидя верхом на заборе, ударил по голове пестиком вцепившегося в его левую
ногу Григория и затем тотчас же соскочил к поверженному, как прокурор остановил
его и попросил описать подробнее, как он сидел на заборе. Митя удивился.