– Да не они-с, это другие, эти ничего.
«Что бы у ней такое?» – пробормотал Ракитин, вводя Алешу за
руку в гостиную. Грушенька стояла у дивана как бы все еще в испуге. Густая
прядь темно-русой косы ее выбилась вдруг из-под наколки и упала на ее правое
плечо, но она не заметила и не поправила, пока не вгляделась в гостей и не
узнала их.
– Ах, это ты, Ракитка? Испугал было меня всю. С кем ты это?
Кто это с тобой? Господи, вот кого привел! – воскликнула она, разглядев Алешу.
– Да вели подать свечей-то! – проговорил Ракитин с развязным
видом самого короткого знакомого и близкого человека, имеющего даже право
распоряжаться в доме.
– Свечей… конечно, свечей… Феня, принеси ему свечку… Ну,
нашел время его привести! – воскликнула она опять, кивнув на Алешу, и,
оборотясь к зеркалу, быстро начала обеими руками вправлять свою косу. Она как
будто была недовольна.
– Аль не потрафил? – спросил Ракитин, мигом почти
обидевшись.
– Испугал ты меня, Ракитка, вот что, – обернулась Грушенька
с улыбкой к Алеше. – Не бойся ты меня, голубчик Алеша, страх как я тебе рада,
гость ты мой неожиданный. А ты меня, Ракитка, испугал: я ведь думала, Митя
ломится. Видишь, я его давеча надула и с него честное слово взяла, чтобы мне
верил, а я налгала. Сказала ему, что к Кузьме Кузьмичу, к старику моему, на
весь вечер уйду и буду с ним до ночи деньги считать. Я ведь каждую неделю к
нему ухожу на весь вечер счеты сводить. На замок запремся: он на счетах
постукивает, а я сижу – в книги записываю – одной мне доверяет. Митя-то и
поверил, что я там, а я вот дома заперлась – сижу, одной вести жду. Как это вас
Феня впустила! Феня, Феня! Беги к воротам, отвори и огляди кругом, нет ли где
капитана-то? Может, спрятался и высматривает, смерть боюсь!
– Никого нет, Аграфена Александровна, сейчас кругом
оглянула, я и в щелку подхожу гляжу поминутно, сама в страхе-трепете.
– Ставни заперты ли, Феня? да занавес бы опустить – вот так!
– Она сама опустила тяжелые занавесы, – а то на огонь-то он как раз налетит.
Мити, братца твоего, Алеша, сегодня боюсь. – Грушенька говорила громко, хотя и
в тревоге, но и как будто в каком-то почти восторге.
– Почему так сегодня Митеньки боишься? – осведомился
Ракитин, – кажется, с ним не пуглива, по твоей дудке пляшет.
– Говорю тебе, вести жду, золотой одной такой весточки, так
что Митеньки-то и не надо бы теперь вовсе. Да и не поверил он мне, это
чувствую, что я к Кузьме Кузьмичу пошла. Должно быть, сидит теперь там у себя,
у Федора Павловича на задах в саду, меня сторожит. А коли там засел, значит,
сюда не придет, тем и лучше! А ведь к Кузьме Кузьмичу я и впрямь сбегала, Митя
же меня и проводил, сказала до полночи просижу и чтоб он же меня беспременно
пришел в полночь домой проводить. Он ушел, а я минут десять у старика посидела
да и опять сюда, ух боялась – бежала, чтоб его не повстречать.
– А разрядилась-то куда? Ишь ведь какой чепец на тебе
любопытный?
– И уж какой же ты сам любопытный, Ракитин! Говорю тебе,
такой одной весточки и жду. Придет весточка, вскочу – полечу, только вы меня
здесь и видели. Для того и разрядилась, чтоб готовой сидеть.
– А куда полетишь?
– Много знать будешь, скоро состаришься.
– Ишь ведь. Вся в радости… Никогда еще я тебя не видел
такую. Разоделась как на бал, – оглядывал ее Ракитин.
– Много ты в балах-то понимаешь.
– А ты много?
– Я-то видала бал. Третьего года Кузьма Кузьмич сына женил,
так я с хор смотрела. Что ж мне, Ракитка, с тобой, что ли, разговаривать, когда
тут такой князь стоит. Вот так гость! Алеша, голубчик, гляжу я на тебя и не
верю; Господи, как это ты у меня появился! По правде тебе сказать, не ждала не
гадала, да и прежде никогда тому не верила, чтобы ты мог прийти. Хоть и не та
минутка теперь, а страх я тебе рада! Садись на диван, вот сюда, вот так, месяц
ты мой молодой. Право, я еще как будто и не соображусь… Эх ты, Ракитка, если бы
ты его вчера али третьего дня привел!.. Ну да рада и так. Может, и лучше, что
теперь, под такую минуту, а не третьего дня…
Она резво подсела к Алеше на диван, с ним рядом, и глядела
на него решительно с восхищением. И действительно была рада, не лгала, говоря
это. Глаза ее горели, губы смеялись, но добродушно, весело смеялись. Алеша даже
и не ожидал от нее такого доброго выражения в лице… Он встречал ее до
вчерашнего дня мало, составил об ней устрашающее понятие, а вчера так страшно
был потрясен ее злобною и коварною выходкой против Катерины Ивановны и был
очень удивлен, что теперь вдруг увидал в ней совсем как бы иное и неожиданное
существо. И как ни был он придавлен своим собственным горем, но глаза его
невольно остановились на ней со вниманием. Все манеры ее как бы изменились тоже
со вчерашнего дня совсем к лучшему: не было этой вчерашней слащавости в
выговоре почти вовсе, этих изнеженных и манерных движений… все было просто,
простодушно, движения ее были скорые, прямые, доверчивые, но была она очень
возбуждена.
– Господи, экие всё вещи сегодня сбываются, право, –
залепетала она опять. – И чего я тебе так рада, Алеша, сама не знаю. Вот
спроси, а я не знаю.
– Ну уж и не знаешь, чему рада? – усмехнулся Ракитин. –
Прежде-то зачем-нибудь приставала же ко мне: приведи да приведи его, имела же
цель.
– Прежде-то я другую цель имела, а теперь то прошло, не
такая минута. Потчевать я вас стану, вот что. Я теперь подобрела, Ракитка. Да
садись и ты, Ракитка, чего стоишь? Аль ты уж сел? Небось Ракитушка себя не
забудет. Вот он теперь, Алеша, сидит там против нас, да и обижается: зачем это
я его прежде тебя не пригласила садиться. Ух обидчив у меня Ракитка, обидчив! –
засмеялась Грушенька. – Не злись, Ракитка, ныне я добрая. Да чего ты грустен
сидишь, Алешечка, аль меня боишься? – с веселою насмешкой заглянула она ему в
глаза.
– У него горе. Чину не дали, – пробасил Ракитин.
– Какого чину?
– Старец его пропах.
– Как пропах? Вздор ты какой-нибудь мелешь, скверность
какую-нибудь хочешь сказать. Молчи, дурак. Пустишь меня, Алеша, на колени к
себе посидеть, вот так! – И вдруг она мигом привскочила и прыгнула смеясь ему
на колени, как ласкающаяся кошечка, нежно правою рукой охватив ему шею. –
Развеселю я тебя, мальчик ты мой богомольный! Нет, в самом деле, неужто
позволишь мне на коленках у тебя посидеть, не осердишься? Прикажешь – я
соскочу.
Алеша молчал. Он сидел, боясь шевельнуться, он слышал ее
слова: «Прикажешь – я соскочу», но не ответил, как будто замер. Но не то в нем
было, чего мог бы ждать и что мог бы вообразить в нем теперь, например, хоть
Ракитин, плотоядно наблюдавший со своего места. Великое горе души его поглощало
все ощущения, какие только могли зародиться в сердце его, и если только мог бы
он в сию минуту дать себе полный отчет, то и сам бы догадался, что он теперь в
крепчайшей броне против всякого соблазна и искушения. Тем не менее, несмотря на
всю смутную безотчетность его душевного состояния и на все угнетавшее его горе,
он все же дивился невольно одному новому и странному ощущению, рождавшемуся в
его сердце: эта женщина, эта «страшная» женщина не только не пугала его теперь
прежним страхом, страхом, зарождавшимся в нем прежде при всякой мечте о женщине,
если мелькала таковая в его душе, но, напротив, эта женщина, которую он боялся
более всех, сидевшая у него на коленях и его обнимавшая, возбуждала в нем вдруг
теперь совсем иное, неожиданное и особливое чувство, чувство какого-то
необыкновенного, величайшего и чистосердечнейшего к ней любопытства, и все это
уже безо всякой боязни, без малейшего прежнего ужаса – вот что было главное и
что невольно удивляло его.