– Да ведь я же родственник.
– От таких родственников бегут. Зачем мне давать вам тогда
деньги, рассудите сами?
– Николай Всеволодович, Николай Всеволодович, этого быть не
может, вы, может быть, еще рассудите, вы не захотите наложить руки… что
подумают, что скажут в свете?
– Очень я боюсь вашего света. Женился же я тогда на вашей
сестре, когда захотел, после пьяного обеда, из-за пари на вино, а теперь вслух
опубликую об этом… если это меня теперь тешит?
Он произнес это как-то особенно раздражительно, так что
Лебядкин с ужасом начал верить.
– Но ведь я, я-то как, главное ведь тут я!.. Вы, может быть,
шутите-с, Николай Всеволодович?
– Нет, не шучу.
– Воля ваша, Николай Всеволодович, а я вам не верю… тогда я
просьбу подам.
– Вы ужасно глупы, капитан.
– Пусть, но ведь это всё, что мне остается! – сбился совсем
капитан. – Прежде за ее службу там в углах по крайней мере нам квартиру давали,
а теперь что же будет, если вы меня совсем бросите?
– Ведь хотите же вы ехать в Петербург переменять карьеру.
Кстати, правда, я слышал, что вы намерены ехать с доносом, в надежде получить
прощение, объявив всех других?
Капитан разинул рот, выпучил глаза и не отвечал.
– Слушайте, капитан, – чрезвычайно серьезно заговорил вдруг
Ставрогин, принагнувшись к столу. До сих пор он говорил как-то двусмысленно,
так что Лебядкин, искусившийся в роли шута, до последнего мгновения все-таки
был капельку неуверен: сердится ли его барин в самом деле или только
подшучивает, имеет ли в самом деле дикую мысль объявить о браке или только
играет? Теперь же необыкновенно строгий вид Николая Всеволодовича до того был
убедителен, что даже озноб пробежал по спине капитана. – Слушайте и говорите
правду, Лебядкин: донесли вы о чем-нибудь или еще нет? Успели вы что-нибудь в
самом деле сделать? Не послали ли какого-нибудь письма по глупости?
– Нет-с, ничего не успел и… не думал, – неподвижно смотрел
капитан.
– Ну, вы лжете, что не думали. Вы в Петербург для того и
проситесь. Если не писали, то не сболтнули ли чего-нибудь кому-нибудь здесь?
Говорите правду, я кое-что слышал.
– В пьяном виде Липутину. Липутин изменник. Я открыл ему
сердце, – прошептал бедный капитан.
– Сердце сердцем, но не надо же быть и дуралеем. Если у вас
была мысль, то держали бы про себя; нынче умные люди молчат, а не
разговаривают.
– Николай Всеволодович! – задрожал капитан, – ведь вы сами
ни в чем не участвовали, ведь я не на вас…
– Да уж на дойную свою корову вы бы не посмели доносить.
– Николай Всеволодович, посудите, посудите!.. – и в
отчаянии, в слезах капитан начал торопливо излагать свою повесть за все четыре
года. Это была глупейшая повесть о дураке, втянувшемся не в свое дело и почти
не понимавшем его важности до самой последней минуты, за пьянством и за
гульбой. Он рассказал, что еще в Петербурге «увлекся спервоначалу, просто по
дружбе, как верный студент, хотя и не будучи студентом», и, не зная ничего, «ни
в чем не повинный», разбрасывал разные бумажки на лестницах, оставлял десятками
у дверей, у звонков, засовывал вместо газет, в театр проносил, в шляпы совал, в
карманы пропускал. А потом и деньги стал от них получать, «потому что
средства-то, средства-то мои каковы-с!». В двух губерниях по уездам разбрасывал
«всякую дрянь». – О, Николай Всеволодович, – восклицал он, – всего более
возмущало меня, что это совершенно противно гражданским и преимущественно
отечественным законам! Напечатано вдруг, чтобы выходили с вилами и чтобы
помнили, что кто выйдет поутру бедным, может вечером воротиться домой богатым,
– подумайте-с! Самого содрогание берет, а разбрасываю. Или вдруг пять-шесть
строк ко всей России, ни с того ни с сего: «Запирайте скорее церкви,
уничтожайте бога, нарушайте браки, уничтожайте права наследства, берите ножи»,
и только, и черт знает что дальше. Вот с этою бумажкой, с пятистрочною-то, я
чуть не попался, в полку офицеры поколотили, да, дай бог здоровья, выпустили. А
там прошлого года чуть не захватили, как я пятидесятирублевые французской
подделки Короваеву передал; да, слава богу, Короваев как раз пьяный в пруду
утонул к тому времени, и меня не успели изобличить. Здесь у Виргинского
провозглашал свободу социальной жены. В июне месяце опять в – ском уезде
разбрасывал. Говорят, еще заставят… Петр Степанович вдруг дает знать, что я
должен слушаться; давно уже угрожает. Ведь как он в воскресенье тогда поступил
со мной! Николай Всеволодович, я раб, я червь, но не бог, тем только и
отличаюсь от Державина. Но ведь средства-то, средства-то мои каковы!
Николай Всеволодович прослушал всё любопытно.
– Многого я вовсе не знал, – сказал он, – разумеется, с вами
всё могло случиться… Слушайте, – сказал он, подумав, – если хотите, скажите им,
ну, там кому знаете, что Липутин соврал и что вы только меня попугать доносом
собирались, полагая, что я тоже скомпрометирован, и чтобы с меня таким образом
больше денег взыскать… Понимаете?
– Николай Всеволодович, голубчик, неужто же мне угрожает
такая опасность? Я только вас и ждал, чтобы вас спросить.
Николай Всеволодович усмехнулся.
– В Петербург вас, конечно, не пустят, хотя б я вам и дал
денег на поездку… а впрочем, к Марье Тимофеевне пора, – и он встал со стула.
– Николай Всеволодович, а как же с Марьей-то Тимофеевной?
– Да так, как я сказывал.
– Неужто и это правда?
– Вы всё не верите?
– Неужели вы меня так и сбросите, как старый изношенный
сапог?
– Я посмотрю, – засмеялся Николай Всеволодович, – ну,
пустите.
– Не прикажете ли, я на крылечке постою-с… чтобы как-нибудь
невзначай чего не подслушать… потому что комнатки крошечные.
– Это дело; постойте на крыльце. Возьмите зонтик.
– Зонтик ваш… стоит ли для меня-с? – пересластил капитан.
– Зонтика всякий стоит.
– Разом определяете minimum прав человеческих…
Но он уже лепетал машинально; он слишком был подавлен
известиями и сбился с последнего толку. И, однако же, почти тотчас же, как
вышел на крыльцо и распустил над собой зонтик, стала наклевываться в
легкомысленной и плутоватой голове его опять всегдашняя успокоительная мысль,
что с ним хитрят и ему лгут, а коли так, то не ему бояться, а его боятся.
«Если лгут и хитрят, то в чем тут именно штука?» – скреблось
в его голове. Провозглашение брака ему казалось нелепостью: «Правда, с таким
чудотворцем всё сдеется; для зла людям живет. Ну, а если сам боится, с
воскресного-то афронта, да еще так, как никогда? Вот и прибежал уверять, что
сам провозгласит, от страха, чтоб я не провозгласил. Эй, не промахнись,
Лебядкин! И к чему приходить ночью, крадучись, когда сам желает огласки? А если
боится, то, значит, теперь боится, именно сейчас, именно за эти несколько дней…
Эй, не свернись, Лебядкин!..