– Не знаю, – ответил Кириллов, – я на луне не был, –
прибавил он без всякой иронии, единственно для обозначения факта.
– Чей это давеча ребенок?
– Старухина свекровь приехала; нет, сноха… всё равно. Три
дня. Лежит больная, с ребенком; по ночам кричит очень, живот. Мать спит, а
старуха приносит; я мячом. Мяч из Гамбурга. Я в Гамбурге купил, чтобы бросать и
ловить: укрепляет спину. Девочка.
– Вы любите детей?
– Люблю, – отозвался Кириллов довольно, впрочем, равнодушно.
– Стало быть, и жизнь любите?
– Да, люблю и жизнь, а что?
– Если решились застрелиться.
– Что же? Почему вместе? Жизнь особо, а то особо. Жизнь
есть, а смерти нет совсем.
– Вы стали веровать в будущую вечную жизнь?
– Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты,
вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно.
– Вы надеетесь дойти до такой минуты?
– Да.
– Это вряд ли в наше время возможно, – тоже без всякой иронии
отозвался Николай Всеволодович, медленно и как бы задумчиво. – В Апокалипсисе
ангел клянется, что времени больше не будет.
– Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно. Когда весь
человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо.
Очень верная мысль.
– Куда ж его спрячут?
– Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в
уме.
– Старые философские места, одни и те же с начала веков, – с
каким-то брезгливым сожалением пробормотал Ставрогин.
– Одни и те же! Одни и те же с начала веков, и никаких
других никогда! – подхватил Кириллов с сверкающим взглядом, как будто в этой
идее заключалась чуть не победа.
– Вы, кажется, очень счастливы, Кириллов?
– Да, очень счастлив, – ответил тот, как бы давая самый
обыкновенный ответ.
– Но вы так недавно еще огорчались, сердились на Липутина?
– Гм… я теперь не браню. Я еще не знал тогда, что был
счастлив. Видали вы лист, с дерева лист?
– Видал.
– Я видел недавно желтый, немного зеленого, с краев подгнил.
Ветром носило. Когда мне было десять лет, я зимой закрывал глаза нарочно и
представлял лист – зеленый, яркий с жилками, и солнце блестит. Я открывал глаза
и не верил, потому что очень хорошо, и опять закрывал.
– Это что же, аллегория?
– Н-нет… зачем? Я не аллегорию, я просто лист, один лист.
Лист хорош. Всё хорошо.
– Всё?
– Всё. Человек несчастлив потому, что не знает, что он
счастлив; только потому. Это всё, всё! Кто узнает, тотчас сейчас станет
счастлив, сию минуту. Эта свекровь умрет, а девочка останется – всё хорошо. Я
вдруг открыл.
– А кто с голоду умрет, а кто обидит и обесчестит девочку –
это хорошо?
– Хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо; и
кто не размозжит, и то хорошо. Всё хорошо, всё. Всем тем хорошо, кто знает, что
всё хорошо. Если б они знали, что им хорошо, то им было бы хорошо, но пока они
не знают, что им хорошо, то им будет нехорошо. Вот вся мысль, вся, больше нет
никакой!
– Когда же вы узнали, что вы так счастливы?
– На прошлой неделе во вторник, нет, в среду, потому что уже
была среда, ночью.
– По какому же поводу?
– Не помню, так; ходил по комнате… всё равно. Я часы
остановил, было тридцать семь минут третьего.
– В эмблему того, что время должно остановиться?
Кириллов промолчал.
– Они нехороши, – начал он вдруг опять, – потому что не
знают, что они хороши. Когда узнают, то не будут насиловать девочку. Надо им
узнать, что они хороши, и все тотчас же станут хороши, все до единого.
– Вот вы узнали же, стало быть, вы хороши?
– Я хорош.
– С этим я, впрочем, согласен, – нахмуренно пробормотал
Ставрогин.
– Кто научит, что все хороши, тот мир закончит.
– Кто учил, того распяли.
– Он придет, и имя ему человекобог.
– Богочеловек?
– Человекобог, в этом разница.
– Уж не вы ли и лампадку зажигаете?
– Да, это я зажег.
– Уверовали?
– Старуха любит, чтобы лампадку… а ей сегодня некогда, –
пробормотал Кириллов.
– А сами еще не молитесь?
– Я всему молюсь. Видите, паук ползет по стене, я смотрю и
благодарен ему за то, что ползет.
Глаза его опять загорелись. Он всё смотрел прямо на
Ставрогина, взглядом твердым и неуклонным. Ставрогин нахмуренно и брезгливо
следил за ним, но насмешки в его взгляде не было.
– Бьюсь об заклад, что когда я опять приду, то вы уж и в
бога уверуете, – проговорил он, вставая и захватывая шляпу.
– Почему? – привстал и Кириллов.
– Если бы вы узнали, что вы в бога веруете, то вы бы и
веровали; но так как вы еще не знаете, что вы в бога веруете, то вы и не
веруете, – усмехнулся Николай Всеволодович.
– Это не то, – обдумал Кириллов, – перевернули мысль.
Светская шутка. Вспомните, что вы значили в моей жизни, Ставрогин.
– Прощайте, Кириллов.
– Приходите ночью; когда?
– Да уж вы не забыли ли про завтрашнее?
– Ах, забыл, будьте покойны, не просплю; в девять часов. Я
умею просыпаться, когда хочу. Я ложусь и говорю: в семь часов, и проснусь в
семь часов; в десять часов – и проснусь в десять часов.
– Замечательные у вас свойства, – поглядел на его бледное
лицо Николай Всеволодович.
– Я пойду отопру ворота.
– Не беспокойтесь, мне отопрет Шатов.
– А, Шатов. Хорошо, прощайте.
VI
Крыльцо пустого дома, в котором квартировал Шатов, было
незаперто; но, взобравшись в сени, Ставрогин очутился в совершенном мраке и
стал искать рукой лестницу в мезонин. Вдруг сверху отворилась дверь и показался
свет; Шатов сам не вышел, а только свою дверь отворил. Когда Николай
Всеволодович стал на пороге его комнаты, то разглядел его в углу у стола,
стоящего в ожидании.
– Вы примете меня по делу? – спросил он с порога.
– Войдите и садитесь, – отвечал Шатов, – заприте дверь,
постойте, я сам.