Еще с лестницы слышно было, что они разговаривают очень
громко, все трое разом, и, кажется, спорят; но только что я появился, все
замолчали. Они спорили стоя, а теперь вдруг все сели, так что и я должен был
сесть. Глупое молчание не нарушалось минуты три полных. Шигалев хотя и узнал
меня, но сделал вид, что не знает, и наверно не по вражде, а так. С Алексеем
Нилычем мы слегка раскланялись, но молча и почему-то не пожали друг другу руки.
Шигалев начал, наконец, смотреть на меня строго и нахмуренно, с самою наивною
уверенностию, что я вдруг встану и уйду. Наконец Шатов привстал со стула, и все
тоже вдруг вскочили. Они вышли не прощаясь, только Шигалев уже в дверях сказал
провожавшему Шатову:
– Помните, что вы обязаны отчетом.
– Наплевать на ваши отчеты, и никакому черту я не обязан, –
проводил его Шатов и запер дверь на крюк.
– Кулики! – сказал он, поглядев на меня и как-то криво
усмехнувшись.
Лицо у него было сердитое, и странно мне было, что он сам
заговорил. Обыкновенно случалось прежде, всегда, когда я заходил к нему
(впрочем, очень редко), что он нахмуренно садился в угол, сердито отвечал и
только после долгого времени совершенно оживлялся и начинал говорить с
удовольствием. Зато, прощаясь, опять, всякий раз, непременно нахмуривался и
выпускал вас, точно выживал от себя своего личного неприятеля.
– Я у этого Алексея Нилыча вчера чай пил, – заметил я, – он,
кажется, помешан на атеизме.
– Русский атеизм никогда дальше каламбура не заходил, –
проворчал Шатов, вставляя новую свечу вместо прежнего огарка.
– Нет, этот, мне показалось, не каламбурщик; он и просто
говорить, кажется, не умеет, не то что каламбурить.
– Люди из бумажки; от лакейства мысли всё это, – спокойно
заметил Шатов, присев в углу на стуле и упершись обеими ладонями в колени.
– Ненависть тоже тут есть, – произнес он, помолчав с минуту,
– они первые были бы страшно несчастливы, если бы Россия как-нибудь вдруг
перестроилась, хотя бы даже на их лад, и как-нибудь вдруг стала безмерно богата
и счастлива. Некого было бы им тогда ненавидеть, не на кого плевать, не над чем
издеваться! Тут одна только животная, бесконечная ненависть к России, в
организм въевшаяся… И никаких невидимых миру слез из-под видимого смеха тут
нету! Никогда еще не было сказано на Руси более фальшивого слова, как про эти
незримые слезы! – вскричал он почти с яростью.
– Ну уж это вы бог знает что! – засмеялся я.
– А вы – «умеренный либерал», – усмехнулся и Шатов. –
Знаете, – подхватил он вдруг, – я, может, и сморозил про «лакейство мысли»; вы,
верно, мне тотчас же скажете: «Это ты родился от лакея, а я не лакей».
– Вовсе я не хотел сказать… что вы!
– Да вы не извиняйтесь, я вас не боюсь. Тогда я только от
лакея родился, а теперь и сам стал лакеем, таким же, как и вы. Наш русский
либерал прежде всего лакей и только и смотрит, как бы кому-нибудь сапоги
вычистить.
– Какие сапоги? Что за аллегория?
– Какая тут аллегория! Вы, я вижу, смеетесь… Степан
Трофимович правду сказал, что я под камнем лежу, раздавлен, да не задавлен, и
только корчусь; это он хорошо сравнил.
– Степан Трофимович уверяет, что вы помешались на немцах, –
смеялся я, – мы с немцев всё же что-нибудь да стащили себе в карман.
– Двугривенный взяли, а сто рублей своих отдали.
С минуту мы помолчали.
– А это он в Америке себе належал.
– Кто? Что належал?
– Я про Кириллова. Мы с ним там четыре месяца в избе на полу
пролежали.
– Да разве вы ездили в Америку? – удивился я. – Вы никогда
не говорили.
– Чего рассказывать. Третьего года мы отправились втроем на
эмигрантском пароходе в Американские Штаты на последние деньжишки, «чтобы
испробовать на себе жизнь американского рабочего и таким образом личным опытом
проверить на себе состояние человека в самом тяжелом его общественном
положении». Вот с какою целию мы отправились.
– Господи! – засмеялся я. – Да вы бы лучше для этого
куда-нибудь в губернию нашу отправились в страдную пору, «чтоб испытать личным
опытом», а то понесло в Америку!
– Мы там нанялись в работники к одному эксплуататору; всех
нас, русских, собралось у него человек шесть – студенты, даже помещики из своих
поместий, даже офицеры были, и всё с тою же величественною целью. Ну и
работали, мокли, мучились, уставали, наконец я и Кириллов ушли – заболели, не
выдержали. Эксплуататор-хозяин нас при расчете обсчитал, вместо тридцати
долларов по условию заплатил мне восемь, а ему пятнадцать; тоже и бивали нас
там не раз. Ну тут-то без работы мы и пролежали с Кирилловым в городишке на
полу четыре месяца рядом; он об одном думал, а я о другом.
– Неужто хозяин вас бил, это в Америке-то? Ну как, должно
быть, вы ругали его!
– Ничуть. Мы, напротив, тотчас решили с Кирилловым, что «мы,
русские, пред американцами маленькие ребятишки и нужно родиться в Америке или
по крайней мере сжиться долгими годами с американцами, чтобы стать с ними в
уровень». Да что: когда с нас за копеечную вещь спрашивали по доллару, то мы
платили не только с удовольствием, но даже с увлечением. Мы всё хвалили:
спиритизм, закон Линча, револьверы, бродяг. Раз мы едем, а человек полез в мой
карман, вынул мою головную щетку и стал причесываться; мы только переглянулись
с Кирилловым и решили, что это хорошо и что это нам очень нравится…
– Странно, что это у нас не только заходит в голову, но и
исполняется, – заметил я.
– Люди из бумажки, – повторил Шатов.
– Но, однако ж, переплывать океан на эмигрантском пароходе,
в неизвестную землю, хотя бы и с целью «узнать личным опытом» и т. д. – в этом,
ей-богу, есть как будто какая-то великодушная твердость… Да как же вы оттуда
выбрались?
– Я к одному человеку в Европу написал, и он мне прислал сто
рублей.
Шатов, разговаривая, всё время по обычаю своему упорно
смотрел в землю, даже когда и горячился. Тут же вдруг поднял голову:
– А хотите знать имя человека?
– Кто же таков?
– Николай Ставрогин.
Он вдруг встал, повернулся к своему липовому письменному
столу и начал на нем что-то шарить. У нас ходил неясный, но достоверный слух,
что жена его некоторое время находилась в связи с Николаем Ставрогиным в Париже
и именно года два тому назад, значит, когда Шатов был в Америке, – правда, уже
давно после того, как оставила его в Женеве. «Если так, то зачем же его дернуло
теперь с именем вызваться и размазывать?» – подумалось мне.
– Я еще ему до сих пор не отдал, – оборотился он ко мне
вдруг опять и, поглядев на меня пристально, уселся на прежнее место в углу и
отрывисто спросил совсем уже другим голосом: