Петруша выслал, впрочем, очень скоро свой точный адрес из
Швейцарии для обычной ему высылки денег: стало быть, не совсем же был
эмигрантом. И вот теперь, пробыв за границей года четыре, вдруг появляется
опять в своем отечестве и извещает о скором своем прибытии: стало быть, ни в
чем не обвинен. Мало того, даже как будто кто-то принимал в нем участие и
покровительствовал ему. Он писал теперь с юга России, где находился по чьему-то
частному, но важному поручению и об чем-то там хлопотал. Всё это было
прекрасно, но, однако, где же взять остальные семь-восемь тысяч, чтобы
составить приличный maximum цены за имение? А что, если подымется крик и вместо
величественной картины дойдет до процесса? Что-то говорило Степану Трофимовичу,
что чувствительный Петруша не отступится от своих интересов. «Почему это, я
заметил, – шепнул мне раз тогда Степан Трофимович, – почему это все эти
отчаянные социалисты и коммунисты в то же время и такие неимоверные скряги,
приобретатели, собственники, и даже так, что чем больше он социалист, чем
дальше пошел, тем сильнее и собственник… почему это? Неужели тоже от
сентиментальности?» Я не знаю, есть ли правда в этом замечании Степана
Трофимовича; я знаю только, что Петруша имел некоторые сведения о продаже рощи
и о прочем, а Степан Трофимович знал, что тот имеет эти сведения. Мне случалось
тоже читать и Петрушины письма к отцу; писал он до крайности редко, раз в год и
еще реже. Только в последнее время, уведомляя о близком своем приезде, прислал
два письма, почти одно за другим. Все письма его были коротенькие, сухие,
состояли из одних лишь распоряжений, и так как отец с сыном еще с самого
Петербурга были, по-модному, на ты, то и письма Петруши решительно имели вид
тех старинных предписаний прежних помещиков из столиц их дворовым людям,
поставленным ими в управляющие их имений. И вдруг теперь эти восемь тысяч,
разрешающие дело, вылетают из предложения Варвары Петровны, и при этом она дает
ясно почувствовать, что они ниоткуда более и не могут вылететь. Разумеется,
Степан Трофимович согласился.
Он тотчас же по ее уходе прислал за мной, а от всех других
заперся на весь день. Конечно, поплакал, много и хорошо говорил, много и сильно
сбивался, сказал случайно каламбур и остался им доволен, потом была легкая
холерина, – одним словом, всё произошло в порядке. После чего он вытащил
портрет своей уже двадцать лет тому назад скончавшейся немочки и жалобно начал
взывать: «Простишь ли ты меня?» Вообще он был как-то сбит с толку. С горя мы
немножко и выпили. Впрочем, он скоро и сладко заснул. Наутро мастерски повязал
себе галстук, тщательно оделся и часто подходил смотреться в зеркало. Платок
спрыснул духами, впрочем лишь чуть-чуть, и, только завидел Варвару Петровну в
окно, поскорей взял другой платок, а надушенный спрятал под подушку.
– И прекрасно! – похвалила Варвара Петровна, выслушав его
согласие. – Во-первых, благородная решимость, а во-вторых, вы вняли голосу
рассудка, которому вы так редко внимаете в ваших частных делах. Спешить,
впрочем, нечего, – прибавила она, разглядывая узел его белого галстука, –
покамест молчите, и я буду молчать. Скоро день вашего рождения; я буду у вас
вместе с нею. Сделайте вечерний чай и, пожалуйста, без вина и без закусок;
впрочем, я сама всё устрою. Пригласите ваших друзей, – впрочем, мы вместе
сделаем выбор. Накануне вы с нею переговорите, если надо будет; а на вашем
вечере мы не то что объявим или там сговор какой-нибудь сделаем, а только так
намекнем или дадим знать, безо всякой торжественности. А там недели через две и
свадьба, по возможности без всякого шума… Даже обоим вам можно бы и уехать на
время, тотчас из-под венца, хоть в Москву например. Я тоже, может быть, с вами
поеду… А главное, до тех пор молчите.
Степан Трофимович был удивлен. Он заикнулся было, что
невозможно же ему так, что надо же переговорить с невестой, но Варвара Петровна
раздражительно на него накинулась:
– Это зачем? Во-первых, ничего еще, может быть, и не будет…
– Как не будет! – пробормотал жених, совсем уже ошеломленный.
– Так. Я еще посмотрю… А впрочем, всё так будет, как я
сказала, и не беспокойтесь, я сама ее приготовлю. Вам совсем незачем. Всё
нужное будет сказано и сделано, а вам туда незачем. Для чего? Для какой роли? И
сами не ходите и писем не пишите. И ни слуху ни духу, прошу вас. Я тоже буду
молчать.
Она решительно не хотела объясняться и ушла видимо
расстроенная. Кажется, чрезмерная готовность Степана Трофимовича поразила ее.
Увы, он решительно не понимал своего положения, и вопрос еще не представился ему
с некоторых других точек зрения. Напротив, явился какой-то новый тон, что-то
победоносное и легкомысленное. Он куражился.
– Это мне нравится! – восклицал он, останавливаясь предо
мной и разводя руками. – Вы слышали? Она хочет довести до того, чтоб я, наконец,
не захотел. Ведь я тоже могу терпение потерять и… не захотеть! «Сидите, и
нечего вам туда ходить», но почему я, наконец, непременно должен жениться?
Потому только, что у ней явилась смешная фантазия? Но я человек серьезный и
могу не захотеть подчиняться праздным фантазиям взбалмошной женщины! У меня
есть обязанности к моему сыну и… и к самому себе! Я жертву приношу – понимает
ли она это? Я, может быть, потому согласился, что мне наскучила жизнь и мне всё
равно. Но она может меня раздражить, и тогда мне будет уже не всё равно; я
обижусь и откажусь. Et enfin, le ridicule…
[45]
Что скажут в клубе? Что скажет…
Липутин? «Может, ничего еще и не будет» – каково! Но ведь это верх! Это уж… это
что же такое? – Je suis un forçat, un Badinguet,
[46]
un припертый к
стене человек!..
И в то же время какое-то капризное самодовольствие, что-то
легкомысленно-игривое проглядывало среди всех этих жалобных восклицаний.
Вечером мы опять выпили.
Глава третья
Чужие грехи
I
Прошло с неделю, и дело начало несколько раздвигаться.
Замечу вскользь, что в эту несчастную неделю я вынес много
тоски, оставаясь почти безотлучно подле бедного сосватанного друга моего в
качестве ближайшего его конфидента. Тяготил его, главное, стыд, хотя мы в эту
неделю никого не видали и всё сидели одни; но он стыдился даже и меня, и до
того, что чем более сам открывал мне, тем более и досадовал на меня за это. По
мнительности же подозревал, что всё уже всем известно, всему городу, и не
только в клубе, но даже в своем кружке боялся показаться. Даже гулять выходил,
для необходимого моциону, только в полные сумерки, когда уже совершенно
темнело.
Прошла неделя, а он всё еще не знал, жених он или нет, и
никак не мог узнать об этом наверно, как ни бился. С невестой он еще не
видался, даже не знал, невеста ли она ему; даже не знал, есть ли тут во всем
этом хоть что-нибудь серьезное! К себе почему-то Варвара Петровна решительно не
хотела его допустить. На одно из первоначальных писем его (а он написал их к ней
множество) она прямо ответила ему просьбой избавить ее на время от всяких с ним
сношений, потому что она занята, а имея и сама сообщить ему много очень
важного, нарочно ждет для этого более свободной, чем теперь, минуты, и сама
даст ему со временем знать, когда к ней можно будет прийти. Письма же обещала
присылать обратно нераспечатанными, потому что это «одно только баловство». Эту
записку я сам читал; он же мне и показывал.