Она встала, хотела шагнуть, но вдруг как бы сильнейшая
судорожная боль разом отняла у ней все силы и всю решимость, и она с громким
стоном опять упала на постель. Шатов подбежал, но Marie, спрятав лицо в
подушки, захватила его руку и изо всей силы стала сжимать и ломать ее в своей
руке. Так продолжалось с минуту.
– Marie, голубчик, если надо, тут есть доктор Френцель, мне
знакомый, очень… Я бы сбегал к нему.
– Вздор!
– Как вздор? Скажи, Marie, что у тебя болит? А то бы можно
припарки… на живот например… Это я и без доктора могу… А то горчичники.
– Что ж это? – странно спросила она, подымая голову и
испуганно смотря на него.
– То есть что именно, Marie? – не понимал Шатов, – про что
ты спрашиваешь? О боже, я совсем теряюсь, Marie, извини, что ничего не понимаю.
– Эх, отстаньте, не ваше дело понимать. Да и было бы очень
смешно… – горько усмехнулась она. – Говорите мне про что-нибудь. Ходите по
комнате и говорите. Не стойте подле меня и не глядите на меня, об этом особенно
прошу вас в пятисотый раз!
Шатов стал ходить по комнате, смотря в пол и изо всех сил
стараясь не взглянуть на нее.
– Тут – не рассердись, Marie, умоляю тебя, – тут есть
телятина, недалеко, и чай… Ты так мало давеча скушала…
Она брезгливо и злобно замахала рукой. Шатов в отчаянии
прикусил язык.
– Слушайте, я намерена здесь открыть переплетную, на
разумных началах ассоциации. Так как вы здесь живете, то как вы думаете:
удастся или нет?
– Эх, Marie, у нас и книг-то не читают, да и нет их совсем.
Да и станет он книгу переплетать?
– Кто он?
– Здешний читатель и здешний житель вообще, Marie.
– Ну так и говорите яснее, а то: он, а кто он – неизвестно.
Грамматики не знаете.
– Это в духе языка, Marie, – пробормотал Шатов.
– Ах, подите вы с вашим духом, надоели. Почему здешний
житель или читатель не станет переплетать?
– Потому что читать книгу и ее переплетать – это целых два
периода развития, и огромных. Сначала он помаленьку читать приучается, веками
разумеется, но треплет книгу и валяет ее, считая за несерьезную вещь. Переплет
же означает уже и уважение к книге, означает, что он не только читать полюбил,
но и за дело признал. До этого периода еще вся Россия не дожила. Европа давно
переплетает.
– Это хоть и по-педантски, но по крайней мере неглупо
сказано и напоминает мне три года назад; вы иногда были довольно остроумны три
года назад.
Она это высказала так же брезгливо, как и все прежние
капризные свои фразы.
– Marie, Marie, – в умилении обратился к ней Шатов, – о Marie!
Если б ты знала, сколько в эти три года прошло и проехало! Я слышал потом, что
ты будто бы презирала меня за перемену убеждений. Кого ж я бросил? Врагов живой
жизни; устарелых либералишек, боящихся собственной независимости; лакеев мысли,
врагов личности и свободы, дряхлых проповедников мертвечины и тухлятины! Что у
них: старчество, золотая средина, самая мещанская, подлая бездарность,
завистливое равенство, равенство без собственного достоинства, равенство, как
сознает его лакей или как сознавал француз девяносто третьего года… А главное,
везде мерзавцы, мерзавцы и мерзавцы!
– Да, мерзавцев много, – отрывисто и болезненно проговорила
она. Она лежала протянувшись, недвижимо и как бы боясь пошевелиться,
откинувшись головой на подушку, несколько вбок, смотря в потолок утомленным, но
горячим взглядом. Лицо ее было бледно, губы высохли и запеклись.
– Ты сознаешь, Marie, сознаешь! – воскликнул Шатов. Она
хотела было сделать отрицательный знак головой, и вдруг с нею сделалась прежняя
судорога. Опять она спрятала лицо в подушку и опять изо всей силы целую минуту
сжимала до боли руку подбежавшего и обезумевшего от ужаса Шатова.
– Marie, Marie! Но ведь это, может быть, очень серьезно,
Marie!
– Молчите… Я не хочу, не хочу, – восклицала она почти в
ярости, повертываясь опять вверх лицом, – не смейте глядеть на меня, с вашим
состраданием! Ходите по комнате, говорите что-нибудь, говорите…
Шатов как потерянный начал было снова что-то бормотать.
– Вы чем здесь занимаетесь? – спросила она, с брезгливым
нетерпением перебивая его.
– На контору к купцу одному хожу. Я, Marie, если б особенно
захотел, мог бы и здесь хорошие деньги доставать.
– Тем для вас лучше…
– Ах, не подумай чего, Marie, я так сказал…
– А еще что делаете? Что проповедуете? Ведь вы не можете не
проповедовать; таков характер!
– Бога проповедую, Marie.
– В которого сами не верите. Этой идеи я никогда не могла
понять.
– Оставим, Marie, это потом.
– Что такое была здесь эта Марья Тимофеевна?
– Это тоже мы потом, Marie.
– Не смейте мне делать такие замечания! Правда ли, что
смерть эту можно отнести к злодейству… этих людей?
– Непременно так, – проскрежетал Шатов.
Marie вдруг подняла голову и болезненно прокричала:
– Не смейте мне больше говорить об этом, никогда не смейте,
никогда не смейте!
И она опять упала на постель в припадке той же судорожной
боли; это уже в третий раз, но на этот раз стоны стали громче, обратились в
крики.
– О, несносный человек! О, нестерпимый человек! – металась
она, уже не жалея себя, отталкивая стоявшего над нею Шатова.
– Marie, я буду что хочешь… я буду ходить, говорить…
– Да неужто вы не видите, что началось?
– Что началось, Marie?
– А почем я знаю? Я разве тут знаю что-нибудь… О, проклятая!
О, будь проклято всё заране!
– Marie, если б ты сказала, что начинается… а то я… что я
пойму, если так?
– Вы отвлеченный, бесполезный болтун. О, будь проклято всё
на свете!
– Marie! Marie!
Он серьезно подумал, что с ней начинается помешательство.
– Да неужели вы, наконец, не видите, что я мучаюсь родами, –
приподнялась она, смотря на него со страшною, болезненною, исказившею всё лицо
ее злобой. – Будь он заране проклят, этот ребенок!
– Marie, – воскликнул Шатов, догадавшись наконец, в чем
дело, – Marie… Но что же ты не сказала заране? – спохватился он вдруг и с
энергическою решимостью схватил свою фуражку.
– А я почем знала, входя сюда? Неужто пришла бы к вам? Мне
сказали, еще через десять дней! Куда же вы, куда же вы, не смейте.