– Фокусы. Никакого ревизора у вас нет в Москве.
– Ну пусть нет, черт его и дери, вам-то какое дело и чем это
вас затруднит? Сами же член Общества.
– Скажите им, что я ревизор; я буду сидеть и молчать, а
бумагу и карандаш не хочу.
– Да почему?
– Не хочу.
Петр Степанович разозлился, даже позеленел, но опять скрепил
себя, встал и взял шляпу.
– Этот у вас? – произнес он вдруг вполголоса.
– У меня.
– Это хорошо. Я скоро его выведу, не беспокойтесь.
– Я не беспокоюсь. Он только ночует. Старуха в больнице,
сноха померла; я два дня один. Я ему показал место в заборе, где доска
вынимается; он пролезет, никто не видит.
– Я его скоро возьму.
– Он говорит, что у него много мест ночевать.
– Он врет, его ищут, а здесь пока незаметно. Разве вы с ним
пускаетесь в разговоры?
– Да, всю ночь. Он вас очень ругает. Я ему ночью Апокалипсис
читал, и чай. Очень слушал; даже очень, всю ночь.
– А, черт, да вы его в христианскую веру обратите!
– Он и то христианской веры. Не беспокойтесь, зарежет. Кого
вы хотите зарезать?
– Нет, он не для того у меня; он для другого… А Шатов про
Федьку знает?
– Я с Шатовым ничего не говорю и не вижу.
– Злится, что ли?
– Нет, не злимся, а только отворачиваемся. Слишком долго
вместе в Америке пролежали.
– Я сейчас к нему зайду.
– Как хотите.
– Мы со Ставрогиным к вам тоже, может, зайдем оттуда, этак
часов в десять.
– Приходите.
– Мне с ним надо поговорить о важном… Знаете, подарите-ка
мне ваш мяч; к чему вам теперь? Я тоже для гимнастики. Я вам, пожалуй, заплачу
деньги.
– Возьмите так.
Петр Степанович положил мяч в задний карман.
– А я вам не дам ничего против Ставрогина, – пробормотал
вслед Кириллов, выпуская гостя. Тот с удивлением посмотрел на него, но не
ответил.
Последние слова Кириллова смутили Петра Степановича
чрезвычайно; он еще не успел их осмыслить, но еще на лестнице к Шатову
постарался переделать свой недовольный вид в ласковую физиономию. Шатов был
дома и немного болен. Он лежал на постели, впрочем одетый.
– Вот неудача! – вскричал Петр Степанович с порога. –
Серьезно больны?
Ласковое выражение его лица вдруг исчезло; что-то злобное
засверкало в глазах.
– Нисколько, – нервно привскочил Шатов, – я вовсе не болен,
немного голова…
Он даже потерялся; внезапное появление такого гостя
решительно испугало его.
– Я именно по такому делу, что хворать не следует, – начал
Петр Степанович быстро и как бы властно, – позвольте сесть (он сел), а вы
садитесь опять на вашу койку, вот так. Сегодня под видом дня рождения
Виргинского соберутся у него из наших; другого, впрочем, оттенка не будет
вовсе, приняты меры. Я приду с Николаем Ставрогиным. Вас бы я, конечно, не
потащил туда, зная ваш теперешний образ мыслей… то есть в том смысле, чтобы вас
там не мучить, а не из того, что мы думаем, что вы донесете. Но вышло так, что
вам придется идти. Вы там встретите тех самых, с которыми окончательно и
порешим, каким образом вам оставить Общество и кому сдать, что у вас находится.
Сделаем неприметно; я вас отведу куда-нибудь в угол; народу много, а всем
незачем знать. Признаться, мне пришлось-таки из-за вас язык поточить; но
теперь, кажется, и они согласны, с тем, разумеется, чтобы вы сдали типографию и
все бумаги. Тогда ступайте себе на все четыре стороны.
Шатов выслушал нахмуренно и злобно. Нервный недавний испуг
оставил его совсем.
– Я не признаю никакой обязанности давать черт знает кому
отчет, – проговорил он наотрез, – никто меня не может отпускать на волю.
– Не совсем. Вам многое было доверено. Вы не имели права
прямо разрывать. И, наконец, вы никогда не заявляли о том ясно, так что вводили
их в двусмысленное положение.
– Я, как приехал сюда, заявил ясно письмом.
– Нет, не ясно, – спокойно оспаривал Петр Степанович, – я
вам прислал, например, «Светлую личность», чтобы здесь напечатать и экземпляры
сложить до востребования где-нибудь тут у вас; тоже две прокламации. Вы
воротили с письмом двусмысленным, ничего не обозначающим.
– Я прямо отказался печатать.
– Да, но не прямо. Вы написали: «Не могу», но не объяснили,
по какой причине. «Не могу» не значит «не хочу». Можно было подумать, что вы
просто от материальных причин не можете. Так это и поняли и сочли, что вы
все-таки согласны продолжать связь с Обществом, а стало быть, могли опять вам
что-нибудь доверить, следовательно, себя компрометировать. Здесь они говорят,
что вы просто хотели обмануть, с тем чтобы, получив какое-нибудь важное
сообщение, донести. Я вас защищал изо всех сил и показал ваш письменный ответ в
две строки, как документ в вашу пользу. Но и сам должен был сознаться,
перечитав теперь, что эти две строчки неясны и вводят в обман.
– А у вас так тщательно сохранилось это письмо?
– Это ничего, что оно у меня сохранилось; оно и теперь у
меня.
– Ну и пускай, черт!.. – яростно вскричал Шатов. – Пускай
ваши дураки считают, что я донес, какое мне дело! Я бы желал посмотреть, что вы
мне можете сделать?
– Вас бы отметили и при первом успехе революции повесили.
– Это когда вы захватите верховную власть и покорите Россию?
– Вы не смейтесь. Повторяю, я вас отстаивал. Так ли, этак, а
все-таки я вам явиться сегодня советую. К чему напрасные слова из-за какой-то
фальшивой гордости? Не лучше ли расстаться дружелюбно? Ведь уж во всяком случае
вам придется сдавать станок и буквы и старые бумажки, вот о том и поговорим.
– Приду, – проворчал Шатов, в раздумье понурив голову. Петр
Степанович искоса рассматривал его с своего места.
– Ставрогин будет? – спросил вдруг Шатов, подымая голову.
– Будет непременно.
– Хе-хе!
Опять с минуту помолчали. Шатов брезгливо и раздражительно
ухмылялся.
– А эта ваша подлая «Светлая личность», которую я не хотел
здесь печатать, напечатана?
– Напечатана.
– Гимназистов уверять, что вам сам Герцен в альбом написал?
– Сам Герцен.
Опять помолчали минуты с три. Шатов встал наконец с постели.