– Что же вы хотели бы услышать?
– Все, – заявил я. – Особенно какую-нибудь любовную историю. А я бы вам потом рассказал свою. Единственную мою любовную историю. Она очень коротка и красива и непременно позабавит вас.
– Что вы говорите! Ну так рассказывайте же!
– Нет, сперва вы! Вы и без того уже знаете обо мне гораздо больше, чем я о вас. Мне хотелось бы узнать, были ли вы когда-нибудь по-настоящему влюблены, или вы, как я опасаюсь, для этого слишком умны и высокомерны?
Эрминия на миг призадумалась.
– Это очередная ваша романтическая блажь, – сказала она затем, – ночью, на озере, заставлять женщину рассказывать истории. Но я этого, к сожалению, не умею. Это у вас, поэтов, всегда наготове слова для любых красот, а тех, кто не любит рассуждать о своих чувствах, вы торопитесь заподозрить в бессердечии. Во мне вы ошиблись: я не думаю, чтобы кто-то способен был любить сильнее и глубже, чем я. Я люблю человека, который связан с другой женщиной, но любит меня не меньше, чем я его. Мы оба не знаем, сможем ли когда-нибудь быть вместе. Мы пишем друг другу, а иногда и встречаемся…
– Могу я спросить вас, что вам приносит эта любовь – счастье или боль, или и то и другое?
– Ах, любовь существует вовсе не для того, чтобы делать нас счастливыми. Я думаю, она существует для того, чтобы показать нам, как сильны мы можем быть в страданиях и тяготах бытия.
Эта мысль была мне понятна, и из груди моей вместо ответа непроизвольно вырвался не то тяжелый вздох, не то тихий стон.
Она услышала его.
– А-а! И вам это тоже знакомо? Вы ведь еще так молоды! Ну что же, теперь ваш черед исповедоваться. Но только если вы действительно хотите!…
– Пожалуй, в другой раз, фройляйн Аглиетти. У меня сегодня и без того на душе – ненастье; простите великодушно, если я и вам испортил настроение. Не пора ли нам повернуть к берегу?
– Как хотите. Кстати, как далеко мы заплыли?
Я не ответил; шумно протабанив, я затормозил лодку, развернул ее и вновь изо всех сил ударил в весла, словно спасаясь от норд-веста. Лодка стремительно скользила по воде, и я, корчась на костре неистовой боли и стыда, бушевавшего в моей груди, обливался потом и одновременно зябнул. А стоило мне лишь на мгновение представить себе, как близок я был к тому, чтобы оказаться в роли коленопреклоненного воздыхателя и получить матерински-ласковый отказ, как меня охватывала мгновенная дрожь ужаса. Я рад был, что хоть сия чаша миновала меня, с другим же горем нужно было смириться. Я, как сумасшедший, греб к берегу.
Прекрасная фройляйн была несколько озадачена, когда я без лишних слов распрощался с нею и оставил ее одну. Озеро было таким же гладким, музыка такой же веселой, а красные бумажные фонарики такими же нарядными, как и прежде, но теперь все это показалось мне глупым и смешным. Особенно музыка. Юнцу в бархатном сюртуке, который все еще кичливо щеголял своей гитарой, висевшей у него через плечо на широкой шелковой ленте, я бы с величайшей охотой переломал все ребра. А ведь еще предстоял фейерверк. Все это было ужасно нелепо!
Я одолжил у Рихарда несколько франков и, сдвинув шляпу на затылок, зашагал прочь, из сада, из города, и шел все дальше час за часом, пока меня не одолела усталость. Я улегся прямо на лугу и заснул, но через час проснулся, весь мокрый от росы и продрогший до костей, и поплелся в ближайшую деревню. Было раннее утро. По пыльному переулку уже потянулись в поле косцы косить клевер; из дверей хлевов хмуро таращились на меня заспанные скотники; повсюду уже заявляла о себе хлопотливая крестьянская жизнь, особенно бойкая в летнюю страду. «Надо было оставаться крестьянином», – сказал я себе и, как побитый пес, поспешил убраться из деревни. Превозмогая усталость, я отправился дальше и шел, пока солнце наконец не просушило росу и не прогрело воздух, так что можно было сделать первый привал. Я бросился на пожухлую траву у самой опушки молоденькой буковой рощи и проспал, пригреваемый солнцем, чуть ли не до самого вечера. Когда я проснулся, хмельной от луговых ароматов и с приятною тяжестью в членах, которой наливается все тело после долгого сна на лоне матушки-земли, все приключившееся со мною вчера – праздник, катание на лодке и все остальное – показалось мне далеким, грустным и полузабытым сном или давным-давно прочитанным романом.
Три дня я провел в окрестностях, простодушно радуясь горячему солнцу и раздумывая, не навестить ли мне заодно свои родные края, чтобы повидать отца и помочь ему управиться с отавой.
Боль моя, конечно же, за три дня не рассеялась. Возвратившись в город, я некоторое время шарахался от художницы как от зачумленной, однако приличия не позволяли мне порвать с ней всякую связь, и после, каждый раз, когда она смотрела на меня или обращалась ко мне, в горле моем тотчас же набухал горький, стальной комок слез.
4
То, что в свое время не удалось отцу, сделали за него эти любовные муки. Они приобщили меня к вину.
Для моей жизни и сути это оказалось самым важным из всего, что я до сих пор рассказал о себе. Пьянящее, сладкое божество стало мне верным другом и остается им и по сей день. Кто еще так могуч, как оно? Кто еще так прекрасен, так сказочно-затейлив, так мечтателен, так весел и тосклив? Это – герой и волшебник. Это искуситель и брат Эроса. Для него нет ничего невозможного; бедные человеческие сердца он наполняет божественной поэзией. Меня, анахорета с крестьянскою душой, он превратил в короля, поэта и мудреца. На опустевшие ладьи человеческих жизней он возлагает бремя новых судеб, а угодивших на мель мореплавателей гонит обратно, к стремнинам Большого Пути.
Вот что такое вино. Однако, как и все прочие драгоценные дары и искусства, оно требует к себе особого отношения: любви, трепетных поисков, понимания и жертв. Это под силу лишь немногим, и оно губит людей тысячами. Оно превращает их в старцев, убивает их или гасит в них пламень духа. Любимцев же своих оно зовет на пир и воздвигает для них радужные мосты к заповедным островам счастья. Когда их одолевает сон, оно бережно подкладывает им под голову подушку, а если они становятся добычей печали, оно заключает их в объятия, тихо и ласково, как друг или мать, утешающая сына. Оно претворяет сумятицу жизни в великие мифы и наигрывает на громогласной арфе песнь мироздания.
И в то же время вино – это невинное дитя с шелковистыми, длинными кудрями, хрупкими плечиками и нежными членами. Оно доверчиво льнет к твоему сердцу, поднимает к тебе свое узенькое личико и смотрит на тебя удивленно-мечтательно огромными глазами, на дне которых сияет, дыша свежестью и чистотой новорожденного лесного ключа, воспоминание о рае и неутраченная богосыновность.
Сладкое божество это подобно также широкой реке, кипучей и говорливой, несущей свои воды сквозь весеннюю ночь в неведомые дали. Оно подобно океану, баюкающему на прохладной груди своей то солнце, то звезды.
Когда оно заводит разговор со своими любимцами, над головой у них с устрашающим шипением и грохотом смыкает свои волны бурное море волшебных тайн, воспоминаний, предчувствий и поэзии. Знакомый мир становится крохотным, а затем и вовсе исчезает, и душа в трепетной радости бросается в бездорожную ширь неизведанного, где все кажется чуждым и вместе с тем родным и где все говорит на языке поэзии, музыки и мечты.