Было далеко за полдень, и с солнечной стороны переулка дома, вывески хозяев и ремесленных цехов, резные двери и цветочные горшки стояли освещенные теплыми лучами, ничто не напоминало о том, что в этом городе свирепствовала смерть и царил безумный страх. Прохладная, светло-зеленая и светло— голубая струилась под звучными сводами моста чистая река; Гольдмунд посидел немного на набережной, внизу в зеленых кристаллах все так же скользили темные, похожие на тени рыбы или стояли неподвижно, повернув головы против течения, все так же вспыхивал из сумрака глубины здесь и там слабый золотистый свет, так много обещая и поощряя фантазию. И в других реках бывало это, и другие мосты и города выглядели красиво, и все-таки ему казалось, что он очень давно не видел и не чувствовал ничего подобного.
Двое молодых помощников мясника гнали, смеясь, теленка, они обменялись взглядами и шутками с прислугой, снимавшей белье на крытой галерее над ними. Как быстро все прошло! Еще недавно здесь горели противочумные костры и правили страшные больничные прислужники, а сейчас жизнь опять шла дальше, люди смеялись и шутили, да и у него самого на душе было так же, он сидел и был в восторге от встречи и чувствовал себя благодарным и даже полюбил оседлых, как будто не было ни горя, ни смерти, ни Лене, ни еврейской принцессы. Улыбаясь, он встал и пошел дальше, и только когда он приблизился к переулку мастера Никлауса и проходил опять по дороге, которой годы тому назад ходил каждый день на работу, сердце его защемило от беспокойства. Он пошел быстрее, желая еще сегодня поговорить с мастером и узнать ответ, дело не терпело отлагательства, не было никакой возможности ждать до завтра. Неужели мастер все еще сердится на него? Это было так давно, теперь это не имело никакого значения; а если это все же так, он преодолеет это. Если только мастер еще там, он и мастерская, то все будет хорошо. Поспешно, как бы боясь что— то забыть в последнюю минуту, он подошел к хорошо знакомому дому, дернул ручку двери и испугался, когда нашел ворота запертыми. Значило ли это что-то недоброе? Раньше никогда не случалось, чтобы эту дверь держали на запоре днем. Он громко постучал и ждал. У него вдруг стало очень тоскливо на сердце.
Вышла та же самая служанка, которая встретила его когда-то при первом посещении этого дома. Безобразнее она не стала, но постарела и стала неприветливее. Гольдмунда она не узнала. С робостью в голосе спросил он мастера. Она посмотрела на него тупо и недоверчиво.
— Мастер? Здесь нет никакого мастера. Идите-ка дальше, никого не велено пускать.
Она хотела было вытолкнуть его, он же, взяв ее за руку, крикнул ей:
— Скажи, Маргарит, ради Бога! Я — Гольдмунд, разве ты не знаешь? Мне нужно к мастеру Никлаусу.
В дальнозорких, наполовину угасших глазах не появилось приветливости.
— Здесь нет больше мастера Никлауса, — сказала она отчужденно, — он умер. Сделайте одолжение, идите себе дальше, я не могу стоять здесь и болтать.
Гольдмунд, чувствуя, как все в нем рушится, отодвинул старуху в сторону, та с криком побежала за ним, он поспешил через темный проход к мастерской. Она была заперта. Сопровождаемый жалобами и ругательствами старухи, он взбежал по лестнице наверх, заметив в сумраке знакомого помещения стоящие фигуры, собранные Никлаусом. Громким голосом он позвал барышню Лизбет.
Дверь комнаты открылась, и появилась Лизбет, и когда он лишь со второго взгляда узнал ее, сердце у него сжалось. Если все в этом доме с того момента, как он нашел ворота запертыми, казалось призрачным и заколдованным, как в дурном сне, то теперь при взгляде на Лизбет он содрогнулся от ужаса. Красивая гордая Лизбет стала робкой, сгорбленной старой девой, с желтым, болезненным лицом, в черном платье без украшений, с неуверенным взглядом и пугливой манерой держаться.
— Простите, — сказал он, — Маргрит не хотела меня впускать. Вы не узнаете меня? Я — Гольдмунд. Ах, скажите, это правда, что ваш отец умер?
По ее взгляду он понял, что теперь она его узнала, и сразу же увидел, что здесь его помнят не по-доброму.
— Итак, вы — Гольдмунд? — сказала она, и в ее голосе он узнал что-то от ее прежней высокомерной манеры. — Вы напрасно беспокоились. Мой отец умер.
— А мастерская? — вырвалось у него. — Мастерская?
— Закрыта. Если вы ищете работу, вам надо пойти куда-нибудь в другое место.
Он попытался взять себя в руки.
— Барышня, — сказал он дружелюбно, — я не ищу работу, я хотел лишь поприветствовать мастера и вас. Мне очень жаль того, что пришлось услышать! Я вижу, вам было нелегко. Если благодарный ученик вашего отца может вам чем-нибудь служить, скажите, это было бы для меня радостью. Ах, барышня Лизбет, у меня сердце разрывается от того, что я нашел вас в такой глубокой печали.
Она отошла обратно к двери комнаты.
— Благодарю, — сказала она, помедлив. — Вы не можете больше ничем послужить ему и мне тоже. Маргрит вас проводит.
Плохо звучал ее голос, наполовину зло, наполовину боязливо. Он почувствовал: если бы ей хватило мужества, она выставила бы его с руганью.
Вот он уже внизу, вот уже старуха заперла за ним ворота и задвинула засовы. Он еще слышал удары обоих засовов, это звучало, как заколачивание крышки гроба.
Он вернулся на набережную и сел опять на старое место над рекой. Солнце зашло, от воды тянуло холодом, холодным был камень, на котором он сидел. Прибрежный переулок затих, у столбов моста плескалось течение, глубина темнела, золотой блеск уже не играл на ней. О, думал он, если бы мне теперь упасть и исчезнуть в реке! Опять мир полон смерти. Прошел час, и сумерки превратились в ночь. Наконец он смог заплакать. Он сидел и плакал, сквозь пальцы падали теплые капли. Он оплакивал умершего мастера, утраченную красоту Лизбет, он оплакивал Лене, Роберта, девушку-еврейку, свою увядшую, растраченную молодость.
Совсем поздно он очутился в одном погребке, где когда-то часто кутил с товарищами. Хозяйка узнала его, он попросил кусок хлеба, она дала ему по дружбе и бокал вина. Он не пошел вниз. На скамье в погребке проспал ночь. Хозяйка разбудила его утром, он поблагодарил и ушел, доедая по дороге кусок хлеба.
Он пошел к рыбному базару, там находился дом, в котором у него когда-то была комната. Возле фонтана несколько рыбачек предлагали свой живой товар, он загляделся на красивых блестящих рыб в садках. Часто видел он это раньше, ему вспомнилось, что нередко он испытывал жалость к рыбам и ненависть к женщинам и продавцам. Как-то, припомнил он, ему пришлось провести здесь тоже утро, он восхищался рыбами и жалел их и был очень печален, с тех прошло много времени и утекло немало воды. Он был очень печален, это он помнил хорошо, но из-за чего — уже забыл. Вот так: и печаль прошла, и боль и отчаяние прошли, так же, как радости, они прошли мимо, поблекшие, утратив свою глубину и значение, и наконец пришло время, когда уже и не вспомнить, что же причиняло когда-то такую боль. И страдания тоже отцветали и блекли. Поблекнет ли сегодняшняя боль когда-нибудь и потеряет ли свое значение его отчаяние из-за того, что мастер умер, сердясь на него, и что не было мастерской, чтобы испытать счастье творчества и скинуть с души груз образов? Да, без сомнения, устареет и утихнет и эта боль, и эта горькая нужда, и они забудутся. Ни в чем нет постоянства, даже в страдании.