Мнение, что поэзия и мысль — почти одно и то же и что задача художественной литературы состоит в выражении воззрений на мир, есть заблуждение. Абстрактная мысль поэту опасна, и даже крайне опасна, так как присущая ей логичность отрицает и убивает художественное творчество. Это не противоречит тому, что у какого-то поэта и писателя тоже есть мировоззрение и что он мыслит как чисто идеалистический философ. Но едва лишь абстрактное познание становится для него главным, он тотчас перестает быть художником. Ведь самые прекрасные и волнующие творения литературы всех времен — именно те, в которых философское спокойствие делает незамутненным, бесстрастным взор художника, и он, оставив в стороне ценностные суждения и философские вопросы, предается чистому созерцанию.
Именно это не удается эксцентрикам. Они слишком заинтересованы, слишком близко принимают к сердцу философские проблемы, чтобы достичь чистого, «объективного» созерцания. Они подобны экстатическим натурам, вечным пленникам своих видений, меж тем как последнее, истинное обретение Бога мистиками, согласно всем письменным источникам, всегда «безобразно». Путь художника ведет к образам, путь мистического мыслителя — к безобразности, тот, кто хочет одновременно идти этими двумя путями, обречен вечно биться с собой.
Конечно же, существует много переходных ступеней. Однако все они уводят нас из круга искусства, и форма их случайна и дурна. Здесь-то и находятся оккультные романы, художественно слабые, все как один. Их авторы не способны выйти за пределы своей крайне узкой области, не утратив при этом хорошего вкуса, и точно так же изречения заклинаемых спиритами духов почти всегда отличаются жутковатой ребячливостью. Среди книг и идей, которые огулом считают «оккультными», немало великолепных вещей, и прискорбно, что вся эта область, по-видимому, огорожена стеной надутой важности и мошенничества.
Настоящий оккультный роман, сильно окрашенный теософией, — «Флита» Мэйбл Коллинз. Читать эту странную книгу смогут только те, кто знаком хотя бы с основами и важнейшими понятиями теософского учения. Для них эта книга будет интересной и весьма полезной: но опять-таки, это не роман, если же роман, то никуда не годный. У оккультизма еще нет своих писателей. И пока в художественном отношении поделки этих авторов не поднимаются выше уровня «Флиты», лучше знакомиться с великолепным индийским учением о новых рождениях и о карме, читая древние мифы, яркие оригиналы нынешних жалких и бледных копий. Насколько великолепно звучит в этих древних священных книгах учение о новых рождениях (прекрасное мифическое подспорье, при нашей неспособности понять, что время не имеет сущности, а является формой познания), насколько оно и сегодня может быть опорой и поддержкой многих людей, настолько же не дано нынешним теософским писателям уловить его глубокое волшебство.
Можно было бы упомянуть здесь многих современных писателей эксцентрического типа, много попыток и порывов, однако мало удавшегося и хорошего. Два самых одаренных художника такого типа — это, без сомнения, Пауль Шербарт и Густав Майринк, хотя в остальном общего у них крайне мало. Шербарт в большей мере поэт, Майринк же несравнимо более сильный ум и более спокойный, уверенный в своих средствах артист. Шербарт увлекается восточными мечтаниями и космическими фантазиями, ненавидит и презирает европейскую сентиментальность, внушает симпатию его тяготение к великому и безграничному, какого нет, пожалуй, ни у одного другого современного поэта. Однако у него нередки срывы, и вдобавок он питает совершенно безответную любовь к гротеску, суть которого понимает ложно и потому упускает. Его синие львы, щелкающие хвостами, пожирающие огромные массы салата из огурцов и часто совершенно без удержу и, увы, совершенно без причины хохочущие, — неудачные выдумки, они портят впечатление от его лучших книг. Шербарт не гротесковый юморист, как сам он полагает, а юморист очень серьезный, и его лучшие страницы серьезны и печальны, драпировки из чужеродной материи только глушат их звук. В «Смерти бармекидов» есть сцена, когда халиф ужинает с тем, кого он обрек смерти, и ему, через час идущему на казнь, предлагает вино и кушанья, — это великолепно и прекрасно. Лучшая книжка Шербарта, никому не известная, «Морская змея», также полна грусти и отчаяния, и в ней читатель найдет разговор о политеизме, пронизанный глубочайшими догадками и яркими вспышками истины.
Рядом с Шербартом Густав Майринк кажется холодным и сдержанным. Безусловно, он знаток оккультного знания и индийской философии, он вовремя разглядел тот подводный риф, на котором разбивались и терпели крушение все оккультные писатели, и поэтому он все существенное высказывает мимоходом, а на первый план выносит сатиру. Для иных его коротких рассказов, необычайно тщательно выписанных и остроумных, характерно то легкое искажение рисунка, в котором мыслящий читатель и отыскивает свое лакомство — насмешку над всем миром явлений, то есть над общепринятой верой в его реальность. Но это скрыто, а внешне в качестве смысла и цели его новелл выступает полемическая ирония, обращенная против всего нашего европейского ученого образа мыслей и культуры, против тщеславия и спеси некоторых сословий, против военных и академических бонз. Этот умный приверженец веданты отлично понимает, что пафосом и проповедническим тоном мало что поправишь, и вместо этого он затачивает тонкие, неумолимые, острые стрелы и мастерски поражает цели. А еще он, как и Эдгар По, подчиняет свою фантазию железной логике, он, совершая самые необычайные и смелые опыты, никогда не забывает тщательно продумать средства, не бродит вслепую, как лунатик, и не грезит, а остается точно рассчитывающим и остроумным. Его насмешке свойственна лютая ярость тайного мстителя, и почти всегда он безошибочно поражает цель.
Среди эксцентрических писателей точно так же, как и среди других, есть великаны и карлики, честные мастера и халтурщики, художники и ремесленники. Те немногие, в ком выразился не срыв, а завоевание и открытие нового, никогда не будут сброшены со счетов.
1909
ФРАНЦ КАФКА
* * *
Впервые войдя в созданный этим писателем мир, где совершенно необычайно перемешаны умозрительные построения иудаизма и немецкая поэзия, вдруг замечаешь, что неведомо как очутился в царстве видений, которым свойственна то призрачная нереальность, то похожая на сон, пылающая, чрезмерная реальность, и в то же время убеждаешься, что этот еврей, родом из Богемии, — автор совершенно мастерской, умной и динамичной прозы на немецком языке.
Страшными снами кажутся его вымыслы (как и многие в книгах француза Жюльена Грина, единственного современного автора, в какой-то мере сравнимого с Кафкой). В этих фантазиях предельно достоверно, даже педантично воссозданы картины особого мира, в котором человек и все творения сознают свою зависимость от священных, но темных, до конца не постижимых законов и ведут смертельно опасную игру, — выйти из нее нельзя, в ней действуют диковинные, сложные и, наверное, исполненные глубокого смысла правила, постичь которые человеку в земной жизни не дано, тем более что правила то и дело изменяются по прихоти могучих неведомых сил. Кажется, человек уже совсем близко подошел к величайшим божественным тайнам и вот-вот их откроет, однако даже само существование этих тайн он лишь угадывает и не может ни увидеть их, ни понять, проникнув в их суть. И друг с другом люди говорят, не слыша, не понимая друг друга, и в этом их трагедия. Трагическое отсутствие взаимопонимания, как видно, и есть главный закон их бытия. Люди чувствуют, что где-то должны быть порядок, родина, жизнь, которой ничто не угрожает, но сами они безнадежно обречены скитаться на чужбине; они хотели бы кому-то повиноваться, но не видят — кому, хотели бы творить добрые дела, но убеждаются, что пути к добру им закрыты, они слышат, что Бог призывает их к себе, но найти Его нигде не могут. Непониманием и страхом наполнен этот странный мир, в то же время он необычайно богат образами, событиями, богат великолепными художественными находками и бередящими душу притчами о невыразимом, ибо этот еврейский Кьеркегор, этот богоискатель, мыслящий, как талмудист, всегда и во всем остается еще и художником огромного дарования, ибо все его умозрительные построения обретают плоть и кровь, а ночные кошмары становятся прекрасными, зачастую совершенно магическими творениями. Мы начинаем понимать, что Кафка был одиноким предтечей, что он намного раньше, чем мы, познал адскую муку великого духовного и экзистенциального кризиса, настигшего нас сегодня, что ее претерпел он в своей душе и воссоздал в своем творчестве, которое во всей своей полноте только сегодня стало нам доступно.