Снова и снова ставили в упрек Джонатану Свифту то, что резкая критика политических и общественных пороков в конце концов сделала писателя мизантропом. Но осуждать Свифта за так называемую мизантропию глупо. Нельзя требовать от мыслителя, чтобы свои выводы он подчинял заповеди, согласно которой идеальная любовь к человеку как таковому должна быть превыше истины. Истина для мыслителя — результат его жизненного опыта и размышлений. Истина, открывшаяся Свифту на закате дней, была горькой: человек, в сущности, есть неразумное животное. Но мы не ставим перед собой задачу высмеять и отвергнуть как проявление болезни эту горькую истину одиночки. Лучше задумаемся о том, как могло случиться, что человек такого колоссального ума, человек с богатейшим знанием жизни, пришел к столь печальному итогу? Какие страдания он претерпел? Чей справедливый суд он вершит? Каков смысл того, что кажется мщением одного измученного человека всему человечеству?
Если взглянуть на книгу Свифта с этой точки зрения, мы можем заметить, что очень и очень многие обвинения и приговоры, высказанные в ней, сегодня, спустя два столетия, оказывают на нас сильнейшее воздействие, в то время как многие сведения и сама обстановка в мире, служившие писателю источниками примеров, нам чужды и далеки. Король или министр Лилипутии или Лапуты, или какой угодно другой фантастической страны, создавались как карикатуры и во времена Свифта намекали на того или иного английского политика или правителя. Но ведь и мы, уже ничего не зная о тогдашних министрах, политических условиях и проблемах, чувствуем такой горячий и живой интерес к этими вымышленным министрам и событиям, словно все это близко и актуально! Иначе говоря, в этой книге есть нечто вневременное, нечто общечеловеческое, затрагивающее всех нас сегодня ничуть не меньше, чем людей того времени.
И, наконец, если Джонатан Свифт из чистой мизантропии выдумал страну, в которой власть принадлежит благородным лошадям, правящим разумно и добронравно, если людей в этой сказочной стране он изобразил отвратительными зловонными тварями, выродками с жалким умишком, которого только и хватает на преступления и циничный эгоизм, если достижение всех целей человеческого сообщества, человеческого порядка, разума и братства он доверил лошадям и, как позорного пятна, стыдится перед ними своей принадлежности к роду людскому, то сколько же любви к человеку, горячей тревоги о будущем нашего биологического вида, сколько потаенной пылающей любви и заботы о человечестве, государстве, морали, обществе в этой фантастической идее! Нет, именно последняя часть «Путешествий Гулливера», этот прославленный и ославленный документ невиданной, дикой ненависти к человеку, и есть не что иное, как страстная, пусть даже извращенная любовь!
Человечество наших дней, потрясенное и растерянное человечество эпохи, наставшей после ужасной войны, великолепно подготовлено к «Гулливеру», оно почерпнет из него больше и научится большему, чем в любую другую эпоху. Поэтому я от всего сердца приветствую издание нового полного перевода этой прекрасной, ужасной, опасной книги.
1945
СКАЗКИ АНДЕРСЕНА
Когда мы были маленькими и только-только научились читать, у нас, как у всех детей, была своя любимая книга, прекрасная книга, которая называлась «Сказки Андерсена». И сколько бы мы ее ни читали, мы возвращались к ней снова и снова, и, пока не настала пора расставания с милым детством, эта книга была нашей верной спутницей, со всеми своими сокровищами и феями, королями и богатыми купцами, бедными девочками и мальчиками и отважными искателями счастья. Самыми любимыми были несравненный Оле Лукойе и сказка о Русалочке, хотя, прочитав ее, я всегда грустил. А как таинственно и прекрасно она начиналась! Рассказом о дворце и прекрасных садах на дне морском: «В безветрие со дна можно было видеть солнце; оно казалось пурпуровым цветком, из чашечки которого лился свет».
[7]
А какое славное, какое ясное и сжатое начало у сказки «Сундук-самолет»: «Жил-был купец, такой богач, что мог бы вымостить серебряными деньгами целую улицу, да еще переулок в придачу; этого, однако, он не делал, — он знал, куда девать деньги, и уж если расходовал скиллинг, то наживал целый далер. Так вот какой был купец! Но вдруг он умер…»
[8]
Впрочем, не они остались в моей памяти, не эти первые фразы — я прочел их сейчас заново. Запомнились не фразы и слова, а сами вещи, весь этот пестрый, явственно зримый мир старого Андерсена, и в моем воспоминании он так прекрасен, что, став взрослым, я, конечно, не решался снова открыть эту книгу, к тому же я думал, что она потеряна. Объясняется это тем, что я рано сделал одно горькое наблюдение: книги, дарившие нам блаженство в детские и юные годы, потом нельзя перечитывать — они уже не засверкают прежним блеском, будут казаться изменившимися, печальными и смешными.
Однако история, которую я перечитал сегодня, была хороша, она не показалась мне нарочито сказочной, чрезмерной, искусственной, чего я втайне все-таки опасался, нет, она смотрела на реальный мир очень разумным взглядом и скрашивала жизнь своим сказочным блеском не в угоду тщеславию или глупому задору, а от опытности и сострадательной кротости. И этот блеск оказался подлинным; когда я заново перечитал затем другие старые сказки, в них был тот же прекрасный, волшебный блеск, что и много лет назад, и вместо ожидаемого разочарования, которого я так боялся, являлись радость и чувство обогащения, а если иной раз этого не случалось и какие-то сказки не заговаривали со мной своим прежним полнозвучным голосом, то виноват в этом только я сам, а вовсе не старый Андерсен.
Теперь я часто буду с удовольствием перечитывать эти книги; они стоят в хорошем месте, где их не покроет пыль. А если однажды я на неведомых путях повстречаю старого Андерсена, то не только сниму перед ним шляпу, но и с благодарным почтением осведомлюсь о нем получше, так как он, мне кажется, был замечательным человеком, простым и чистым. То немногое, что о нем узнаёшь, идеально подходит сказочнику. Он вырос в бедности, рано оказался под покровительством и в зависимости от чужих людей, любил путешествовать, был честолюбив, но, подобно сыну, покинувшему родной дом, чтобы повидать мир, в конце концов прославился и нажил богатство; но никогда жизнь не баловала его теплом и щедростью других людей, и сердце его всегда страдало, и любовь его всегда была несчастной, — так прожил жизнь этот редкостный человек. И он, однако, настолько остался ребенком, что спасался от разочарований и одиночества у детей, шел к ним и сочинял для них сказки и в конце концов при жизни прославившийся главным образом другими произведениями, оставил нам, в сущности, только свои сказки, ибо они из рода непреходящих ценностей.
1910
СТЕНДАЛЬ
* * *
Как и предсказал когда-то французский писатель Стендаль (Анри Бейль), его сочинения воскресли спустя столетие.
Возвращение Стендаля связано, по крайней мере в странах немецкого языка, с именем Ницше, который увидел в этом французском писателе своего конгениального предшественника. Ницше любил и высоко ценил его за романтический взгляд на мир, строгую холодность формы, аристократическую, гордую властность, неприятие сентиментальности. Он относился к Стендалю примерно так, как сам Стендаль — к культуре итальянского Ренессанса, — с искренней и чрезмерной любовью, проистекавшей от глубокой неприязни ко всем современным явлениям в родном отечестве. Так же, как Ницше, с его чувствительной натурой и одиночеством, стал антихристианином и врагом немцев, Стендаль, сверх всякой меры чувствительный, стал ненавистником французов, поскольку его не устраивала Франция его времени, Франция после Наполеона. Общее у них — это, прежде всего, страстная, отчасти порожденная озлоблением тяга ко всему героическому.