Однажды, после того как кто-то признался на исповеди в убийстве и прелюбодеянии, Дион сказал своему помощнику:
– Убийство и прелюбодеяние – это звучит очень страшно и сильно, и это правда довольно скверно, что говорить. Но знаешь, Иосиф, на самом деле эти миряне вообще не настоящие грешники. Каждый раз, когда я пытаюсь представить себя на месте кого-нибудь из них, они мне кажутся настоящими детьми. Они не порядочны, не добры, не благородны, они корыстны, жадны, высокомерны, злы, спору нет, но по сути они невинны совершенно так же, как дети.
– Однако, – сказал Иосиф, – ты часто весьма сурово с них спрашиваешь и живописуешь им адские муки.
– Именно поэтому. Они дети, и, когда у них бывают угрызения совести и они приходят исповедоваться, им хочется, чтобы их принимали всерьез и всерьез отчитывали. Таково по крайней мере мое мнение. Ты-то ведь поступал иначе, ты не бранился, не наказывал, не накладывал епитимий, а был приветлив и на прощанье просто по-братски целовал исповедовавшегося. Не стану порицать это, но я бы так не смог.
– Хорошо, – сказал Иосиф, помедлив. – Но скажи, почему же со мною, когда я тогда тебе исповедался, ты обошелся не так, как с другими, а молча поцеловал меня и не сказал ни слова в укор?
Дион Пугиль направил на него проницательный взгляд.
– Разве я поступил неправильно? – спросил он.
– Я не говорю, что это было неправильно. Это было, конечно, правильно, иначе та исповедь не оказала бы на меня такого благотворного действия.
– Ну и довольствуйся этим. К тому же я наложил на тебя тогда строгую и долгую кару, хоть и без слов. Я взял тебя с собой, обращался с тобой как со слугой и заставил тебя вернуться к обязанностям, от которых ты хотел уйти.
Он отвернулся, он не любил долгих разговоров. Но Иосиф на этот раз не отступился.
– Ты знал тогда наперед, что я послушаюсь тебя, я обещал это еще до исповеди и еще не зная тебя. Нет, скажи мне: действительно ли только по этой причине ты поступил со мной так?
Дион сделал несколько шагов взад и вперед, остановился перед ним, положил руку ему на плечо и сказал:
– Миряне – это дети, сын мой. А святые – те не приходят к нам исповедоваться. Мы же, ты, я и подобные нам, схимники, искатели и отшельники, – мы не дети и не невинны, и нас никакими взбучками не исправишь. Настоящие грешники – это мы, мы, знающие и думающие, мы, вкусившие от древа познания, и нам не пристало обращаться друг с другом как с детьми, которых посекут-посекут да и отпустят побегать. Мы ведь после исповеди и покаяния не можем убежать назад в детский мир, где справляют праздники, обделывают дела, а при случае и убивают друг друга, грех для нас – не короткий, дурной сон, от которого можно отделаться исповедью и жертвой; мы пребываем в нем, мы никогда не бываем невинны, мы все время грешники, мы постоянно пребываем в грехе и в огне нашей совести и знаем, что нам никогда не искупить своей великой вины, разве что после нашей кончины бог помилует нас и простит. Вот почему, Иосиф, я не могу читать проповеди и определять епитимьи тебе и себе. Мы отягощены не тем или иным промахом или преступлением, а всегда самой изначальной виной; поэтому любой из нас может только заверить другого в своей осведомленности и братской любви, но не исцелить его карой. Разве ты не знал этого?
Иосиф тихо ответил:
– Так оно и есть. Я знал это.
– Так не будем разглагольствовать, – коротко сказал старик и повернулся к лежавшему перед его хижиной камню, на котором он привык молиться.
Прошло несколько лет, и на отца Диона стала время от времени нападать какая-то слабость, из-за которой Иосифу приходилось помогать ему по утрам, ибо сам он не мог подняться. Затем он шел молиться и после молитвы тоже не мог подняться самостоятельно. Иосиф помогал ему, а потом тот весь день сидел и глядел вдаль. Так бывало в иные дни, а в другие старику удавалось подняться самому. Выслушивать исповеди он мог тоже не каждый день, и, когда кто-нибудь исповедовался у Иосифа, Дион подзывал потом пришельца и говорил ему:
– Мне скоро конец, дитя мое, скоро конец. Скажи людям: этот Иосиф – мой преемник.
И если Иосиф пытался возразить и вставить слово, старец бросал на него тот грозный взгляд, который пронизывал человека как ледяной луч.
Однажды, когда он встал без помощи и казался более крепким, чем обычно, он подозвал Иосифа и подвел его к одному месту на краю их маленького сада.
– Вот здесь, – сказал он, – ты похоронишь меня. Могилу мы выкопаем вместе, у нас есть еще время. Принеси мне лопату.
Теперь они каждый день ранним утром понемногу рыли могилу. Когда у Диона хватало сил, он с великим трудом, но как-то весело, словно работа доставляла ему удовольствие, выбрасывал несколько лопат земли сам. Веселость эта не покидала его весь день; с тех пор как стали копать могилу, он всегда был в хорошем настроении.
– На моей могиле посади пальму, – сказал он однажды во время этой работы. – Может быть, ты еще поешь ее плодов. А не ты, так кто-нибудь другой. Я иногда сажал деревья, но мало, слишком мало. Говорят, нельзя умирать, не посадив дерева и не оставив сына. Ну, так я оставлю дерево и оставлю тебя, ты мой сын.
Он был спокоен и бодрее, чем когда-либо на памяти Иосифа, и его спокойствие и веселая бодрость все возрастали. Однажды вечером – уже смеркалось, и они успели поесть и помолиться – он подозвал Иосифа и попросил его еще немного посидеть с ним.
– Я хочу кое-что рассказать тебе, – сказал он ласково, он не казался ни усталым, ни сонным. – Помнишь ли ты, Иосиф, какая скверная пора была у тебя когда-то в твоем скиту под Газой и как тебе опротивела жизнь? И как ты пустился в бегство и решил разыскать старика Диона и рассказать ему свою историю? И как потом в селении братьев-пустынников увидал старика, которого ты спросил, где живет Дион Пугиль? Ну так вот, разве не походило на чудо то, что этот старик и был Дионом? Я расскажу тебе сейчас, как это вышло, ведь и мне это показалось странным и похожим на чудо.
Ты знаешь, каково это, когда схимник и исповедник стареет, наслушавшись исповедей грешников, которые считают его безгрешным и святым, не зная, что он больший грешник, чем они сами. Вся его деятельность предстает ему пустой и суетной, и если когда-то ему казалось священным и важным делом выслушивать грязь и мерзость души человеческой и снимать их с нее, то теперь это представляется ему большой, слишком большой обузой, даже проклятием, и в конце концов его начинают приводить в ужас все эти несчастные, приходящие к нему со своими детскими грехами, ему хочется избавиться от них, избавиться от самого себя, пускай даже с помощью сука и веревки. Так было с тобой. А теперь пришел и мой черед исповедаться, и я исповедуюсь: со мной было то же, что с гобой, я тоже казался себе пустым и духовно угасшим, и мне стало невмоготу видеть непрестанный поток людей, несших ко мне весь гной и смрад человеческой жизни, с которым они не могли справиться и с которым я тоже уже не справлялся.